3
На мгновенье лишь сумрачный и старческий ум Кралечкина уловил бледный свет счастья – о, этот пиксель счастья, отразившийся на влажной голубой сетчатке его глаза! Ум его озарился на короткий миг и тотчас омрачился досадой невостребованной упущенной юношеской любви. Лучик счастья даже не истлел, а погас, как отсыревшая спичка. Марго исчезла из его жизни внезапно. Её увела дорога на океан, к синему морю. Она осталась в его воображении как рисунок на ткани северного света. Не вернулась в Ленинград после сессии. Она перевелась в другой университет, уехала к родителям во Владивосток, как говорили, из-за болезни то ли бабушки, то ли мамы, театральной актрисы одного местного театра, к тому же в её городе открылось восточное отделение на филфаке.
Он долго питался слухами о ней, пока слухи не иссякли совсем, пока беготня по жизни не истоптала память о ней. Страницы дневника засушили его любовь к Марго. Однажды, много лет спустя, её имя всплыло в одном узко-научном межвузовском малотиражном издании. В статье под названием «Японское поэтическое слово в антологии «Мириады листьев» как мистический образ действия» развивалась мысль о мистико-поэтической категории в древней японской поэзии, выраженной в слове «котодама» – «дух слова». Любопытным ему показалось ссылка на японскую статью об Ахматовой, в которой её поэтическая манера, лаконизм, психологизм, вещественность, чувственность катренов сравнивается с лирическим опытом японской поэтессы Ёсано Акико, но переводы были настолько ужасными, что больше внушали недоверие к этой экзотической аналогии.
Из этой публикации он «слизал» старый японский образ и стал сочинять стих в модной эстетике индустриальной разрухи «ваби-саби»: «Увядают листья слов, сердце лишь в печали грезит: в пелене осеннего дождя скользит твой зыбкий облик под зонтом… Ужель не властно время над грёзами моими?»
О таинственных совершениях в поэтическом слове она писала каким-то квазинаучным выдуманным языком. Его взяла досада, раздражение, тоска. «Какое насилие над поэзией! Как можно так грубо обращаться с живой тайной слова!» – возмущенно комментировал Кралечкин на полях статьи, следуя своей привычке оставлять надписи в прочитанных книгах.
В этой статье кандидат филологических наук обращалась к поэзии Ахматовой – уже можно было распиливать мужественную поэтессу в советском литературоведческом цирке. В незаконченных минималистских формах русской поэтессы, в череде четверостиший она узрела возврат к древним поэтическим формам, подобным ритуальной и лирической японской короткой песни «танка», «седока» и т.д., и т.п.
«…И я была как все, и хуже всех была, купалась я в чужой росе, и пряталась в чужом овсе, в чужой траве