Все же наибольшее вероятие представляет третье истолкование «Медного Всадника» – политическое: восстание против деспотизма и апофеоз самодержавия. Принадлежит оно Валерию Брюсову{85} и основано, с одной стороны, на тщательнейшем изучении процесса Пушкинской работы над своей поэмой, с другой – на сопоставлении «Медного Всадника» с «Памятником Петра Великого» и другими, посвященными С.-Петербургу стихами польского поэта Адама Мицкевича{86}.
Первоначально герой «повести», Евгений, намечался Пушкиным как индивидуальное лицо – со своей родословной, со своей личной жизнью, со своим душевным обликом, с известным общественным положением. Он – стихотворец. Но в дальнейшем Пушкин стал устранять в тексте все слишком индивидуальные черты и примеры. Устранен стихотворец (им стал жилец, поселившийся в пустынном уголке) пропавшего Евгения. О родословной теперь только вскользь упомянуто: где-то служит, живет в Коломне. Вместо первоначальных: «Вошел в свой мирный кабинет», потом: «Вошел и отпер чердак», стало просто: «Домой пришед». Все характерное теперь стерто и даже фамилия: не личность – Изерский, Зорин, Рулин, а только номер такой-то – Евгений, ничем не отличающийся от другого человеческого номер, – словом, Евгению противопоставлен Петр Великий, но тоже не как индивидуальность, каким например он изображен в «Полтаве», а в образе бронзовой конной статуи, в римской тоге, не личность великого Преобразователя, а только воплощение идеи – Самодержавия. И вот, против этого Кумира, Гиганта, Державца полумира восстали Нева и «рабы»: Нева – против гранитного плена, «рабы» – против деспотизма (не забудем, памятник Петру Великому стоит на площади, где, не прошло еще и 10 лет, выступили декабристы). Тварь, раб, подданный грозит державцу полумира, стиснув зубы и пальцы сжав: «Ужо тебе!..».
Но и этот мятеж, как раньше бунт Невы, самодержавие подавит (так верил Пушкин и – обманулся! Этим поэма приобретает совершенно особый интерес именно в наши дни, когда этот вековой спор, Евгениев и Медного Всадника закончился на наших глазах поражением последнего).
И еще убедительнее обнаруживается этот политический характер «Медного Всадника» из сличения его с Мицкевичевским «Памятником Петра Великого»{87}, где польский поэт вспоминает, как в дождливый вечер, укрывшись одним плащом и взявшись за руки, стояли двое молодых людей перед Петровой громадой. Один был странник, пришедший с запада, другой же – вещий певец Русского народа, славным своими песнями во всем полночном мире. Они знали друг друга недолго, но близко, и в несколько дней были уже друзьями. Их души, превыше земных преград, – словно два родственных альпийских утеса: хотя горный поток и разъединил их навеки, чуть слышат они рев своего врага, склоняя друг к другу поднебесные вершины. Странник стоял в раздумье, а русский певец тихо ему говорил. Он сравнивал