– Он как ударит ее р-раз цепом… и еще р-раз цепом… Потом убег в избу – да с топором опять к ней… и еще р-раз… а тут отец…
Это было вчера. Я вспоминаю, как старшой рассказывал сцену убийства солдатом своей мачехи. Обрывки воспоминаний сплетаются со сном. Все путается. Я ворочаюсь на своем соломенном тюфяке на нарах.
Да, это было вчера.
К солдату приходил отец на свидание.
– Куфаев! – кричал весело старшой наверх. – Гони солдата сюда! Отец пришел… старуху поминать!..
– Стару-ху поминать! ха-ха-ха! – хохотали кругом.
Это было смешно, было смешно то, что это было сказано про убитую старуху и про старика ее мужа. А он стоял тут же. Серенький и невзрачный мужичок с гноящимися глазами, он принес сыну – убийце своей жены узелок с хлебом в тюрьму и запуганно озирался кругом. Его рыжеватая бородка топорщилась, а губы что-то шамкали. Надзиратели с любопытством глазели, ждали, какова будет сцена…
Я иду по коридору. В коридоре грязно и мокро. Везде лужи. Это арестанты умывались тут утром, набирая в рот воды и выпуская ее на руки.
Дикий, нелепый кошмар давит меня как фатум. Коридор кажется мне бесконечным. По бокам черные, железные двери. За ними люди: убийцы, воры, мошенники, погромщики. Их лица видны в маленьких дверных оконцах, прозорках. Они глядят на меня странно равнодушным взглядом, точно это так и должно быть, точно в этом нет ничего удивительного – в том, что они заперты в клетках, и мне это страшно… солдат, о котором я вспомнил, когда проснулся, – улыбается. Его беленькое лицо со вздернутым носиком комично-простодушно.
Бывают же такие убийцами!
– Но-но! чего стучишь?! Не пан тут какой нашелся?! – кричит на кого-то грубо надзиратель и гремит сзади меня ключами.
Я иду скорей.
В сортире деготь и тяжелая, гнетущая вонь. Я с ужасом думаю, что мне надо будет еще раз пройти по коридору и так много раз…
Солдат по-прежнему улыбается в своей прозорке.
Я спешу…
Рядом с ним мрачная, точно выкованная из железа голова другого убийцы. Брови его сжаты, губы стиснуты, а плечи приподняты, точно он съежился весь и готов вот-вот прыгнуть и задушить кого-нибудь руками. Глядит сумрачно, неспокойно… К нему неслышно протягивается длинная фигура худой и жилистой старухи.
– Степа, а Степа! чайку хочешь?! – дрожит ее жалобный голосок обиженной невинности. Это его мать. Она вытирала кровь, когда он резал другого человека, и всего за 50 рублей…
Я подхожу к окну и, цепляясь за железную решетку, сажусь на подоконник. Там синее небо, волокнистые, точно расчесанные облака на нем и всюду тишь, такая тишь, что хочется плакать, молиться! И я гляжу, гляжу в даль, на деревья, точно застывшие под солнцем. Они – черно-зеленые с серебристо-блестящими листьями. Хочется грезить о нежных, ласковых людях! Серафима! Вот она бледная с черными волосами, какой она являлась ко мне во сне. Я ловлю ее образ…
Как сны все-таки прекраснее действительности!
На меня глядят в прозорку мертвые паучьи глаза человека. В них тина родившей и засосавшей его жизни. Это надзиратель, мой тюремщик. Они иногда часами простаивают у моей камеры и все глядят на меня с каким-то любопытством как на зверя другой породы, и точно что-то желая спросить и не умея с ним говорить. Мне тяжело от их взгляда. Я подхожу и спрашиваю:
– Много ли вы получаете?
– Мы! да много ли? – бурчит он и вдруг злобно отчеканивает: – Девять и девять гривен! Вот мы сколько получаем. Квартира от казны. А пища и сапоги свои… Жена, дети… Их содержи, им одна квартира – рубль в месяц. Вот и считайте.
Он молчит и еще долго смотрит на меня в прозорку, но без любопытства, а так просто, лениво… Я хожу по камере. Я не знаю, что мне сказать ему, как отделаться. Я ведь в их власти в своей будничной каждоминутной жизни. Но он еще сумрачнее хмурит брови и, точно желая доканать меня, продолжает:
– Отпускают раз в месяц домой. Сходить к жене – на 6 часов. А мне туда к ней два часа итти, да назад два часа, вот вам два часа на свидание с женой, а опоздаешь – штрахв. Тут и чай-то не успеешь дома выпить. Вот какая – наша жизнь…
И он злобно точно с сознанием своей