Кто я, блядь, такой.
С чего начать: глаза, уши, печень, сердце. У всего своя биография, свои воспоминания, свое будущее, до определенного момента разное.
С какого места приступим, у меня еще много мест.
Мы, ребенок я и моя семья, жили в двухэтажном доме старого фонда, на самой-самой окраине столицы; отсыревший, гнилой, тяжелый, полный копошащейся живности, дом был похож на осенний гриб.
На чердаке нашего дома жили голуби, очень много. Ночью было слышно: гурр, гурр, гурр – прилаживаясь спать, они разговаривали друг с другом на каком-то своем иврите.
Когда я просыпался, уже никто не гуркал, голуби улетали поклевать, побродить в лужах, поковыряться в семечках; в доме было тихо и очень солнечно. Сначала солнечно через закрытые глаза, потом прямо в открытые – как из ведра.
То есть последними засыпали уши, глазам уже было всё равно; а просыпались первыми глаза, уши еще ничего не соображали, только хруст подушки, быть может.
Зверья в доме еще не водилось, я шел босиком к туалету, вот еще один орган появился, доброе утро тебе.
Потом бегом в кровать – холодно, мурашки по детским лопаткам, большие, быстрые и рассыпчатые, как крупа.
По дороге несколько игрушек из деревянного ящика с собой в кровать – почему-то больше всего я любил белого пластмассового зайца с черными глазами, только его и помню до сих пор. Он был полый, в одном месте продырявленный, уши сросшиеся, стоят, как галуны у гусара, еще усы такие – можно пальцем трогать, неровные, как старая болячка.
Заяц играл с другими игрушками – видимо, солдаты еще были, большие, прямые, бестолковые. Почему-то мне было всё равно, что огромные зайцы воюют с солдатами, – никаких моих представлений о мире это не нарушало.
Наигравшись, вставал опять, включал телевизор, там было два канала, первый и второй.
Переключать программы надо было пассатижами, они лежали на столе возле.
Бывший переключатель тоже тут находился, расколотый на две части, отец никак не находил времени склеить, а может, и нельзя уже было склеить, но мать жалела выкидывать деталь.
В телевизоре показывали сельское хозяйство, краны, дирижеров, иногда врачей.
Сжимал пассатижи и щелкал, пока не надоедало: дирижер и трактор, скрипач и рожь, виолончель и комбайн…
После тракторов и скрипок хотелось есть.
На столе стояло молоко, в черной, прожженной, как царь-пушка, сковороде лежали нежнейшие сырники – мама.
Стук в окно – знал, кто стучит, но всегда пугался в первые мгновения.
Стучал сосед, на год старше меня, звали Серый – а как его еще могли звать? Также был Гарик, прибегал с другой улицы, весь в веснушках, на три года старше нас, лукавый, матерщинник.
Гарик пел загадочно: «Чики-брики-таранте, чики-брики-таранте!»
Я тоже подхватил, привязчивая мелодия. Гарик сидел с веточкой в зубах.
– При взрослых не пой, – сказал тихо, когда вышла из подъезда соседка.
– А