По словам отца, наши механики на аэродроме довели мотоцикл до предела технических возможностей – даже инженеры из Баварии позавидовали бы. Как-то на спор батя разогнал «Мефисто» до двухсот километров. Помимо выигрыша, ящика чешского пива, отец получил крутую взбучку от полковника Лихачева – его отстранили на неделю от полетов. Гонка происходила на взлетно-посадочной полосе аэродрома.
– Чиж, достань сигарету. – Отец кивнул на летную кожанку, что висела на двери гаража. – Руки…
Он выставил грязную пятерню.
Я достал пачку. Выбил сигарету. Отец закусил золотой ободок фильтра, ожидая огня. Я поднес спичку.
– Как фройляйн? – негромко спросил он, выпустив струю дыма из угла рта. – Нога в порядке?
Огонь дополз до пальцев, я выругался и выбросил спичку. Подул на руку.
– Чиж! – Отец ткнул меня кулаком в плечо. – Гляди веселей! Нас ждут великие дела!
Спорить с ним я не стал. Повернулся и молча пошел к дому. Шурочка догнала меня у подъезда.
– Эй! Погоди!
Я повернулся. Она, неуклюже расставив руки, семенила по раскатанной до зеркального лоска дорожке.
– Ну?
Тут только я заметил, что у Рудневой подведены глаза, а веки намазаны зеленым.
– Ты что, глаза накрасила?
– Нравится? – Шурочка снова скопировала мамашину ужимку.
– Пылаю аж. От страсти.
Меня подмывало нагрубить ей – и про глаза с дурацкими стрелками, и про лягушачий окрас век, и что в своей шубе ей только на утреннике выступать в роли сугроба. Или овцы. И что мамаша ее – набитая дура, а у дочери есть все шансы стать ее точной копией.
– Да уж знаем-знаем про ваши страсти, – медово протянула Шурочка. – Латышские…
Она сняла варежку и своей птичьей лапкой взяла мою руку.
– Ну и как, – подавшись ко мне, тихо спросила, – как они, эти латышки?
– Не твое дело!
– Нет! Давай уж сравним. – Шурочка приоткрыла рот и медленно стала приближаться к моим губам. – Чи-жик…
Год назад мы с Рудневой целовались. Зимой, после физкультуры. Я помог ей донести лыжи, по-соседски. Поднялся, зашел. Потом мы как-то очутились на диване. Сам не знаю, как все получилось. От нее воняло потом – девчоночьим, сладковатым, как прокисшая дыня. К тому же она обрызгалась какой-то удушливой цветочной парфюмерией, явно мамашиной. Утренний лотос, говорит, аромат зыканский, скажи? Не что-нибудь – египетские духи.
Даже не подозревал, что египтяне окажутся такими мастерами в ароматно-парфюмерном деле.
Шурочка совала мне в рот язык и пускала слюни. Она стонала и охала, будто у нее болел живот. Я понятия не имел, в чем заключаются мои обязанности, и тискал ее бока через толстый свитер, подглядывая из-под прикрытых век. По неопытности меня угораздило поставить ей синяк на горле – засос, которым она на следующий день хвасталась подругам на перемене, оттягивая воротник белой водолазки.
Стыд,