Всю юность эту храбрость он в себе вынашивал, Брутом себя воображал, Бакуниным и Кропоткиным, о баррикадах мечтал, хоть и был слаб грудью. И февраль семнадцатого – зарю свободы, как восторженный мальчишка, принял: голова кружилась, рукоплескал и плакал, незнакомых целовал, ведь все – товарищи, Равенство и Братство, и сам, как одержимый, на столб взобрался, пел «Марсельезу». И это было, сидело в нём все годы страха, и вот опять, семидесятилетним, всё тот же мальчик с гвоздикою в петлице, все тот же Брут, Бакунин и Кропоткин, тираноборец с молодых ногтей. Тут рассудок не судья, расчёт не годен, и те, кто осуждали и жалели, не могли понять его порыв, быть может, даже считали сумасшедшим – те просто не изжили рабство. А ведь многие – фронтовики, пуль не боялись, смерти заглядывали в лицо. Но он не жалел никогда, даже от каждого стука вздрагивая, а если и жалел, и стыдился, так только страха, не до конца избытого. Тут была натура, второе «Я», десятилетиями молчавшее, но живое, кровь отца-народовольца, и потому, если бы всё повторилось снова, и существовал выбор, он снова поступил бы точно так же. Так Андрей Платонович отвечал себе, и так он чувствовал.
И теперь ему оставалось лишь одно – работать, успеть, что ещё возможно, искупить трудом потерянные годы. И он работал, и торопился, и гнал себя, забыв о здоровье, и о возрасте. Это был его последний долг, последнее, что связывало его с жизнью.
Разговор с Андреем Платоновичем происходил в самом начале шестидесятого года и имел свою предысторию. Директор «Института Сердца», Евгений Александрович Постников, благосклонно отнёсся к идее Евгении Марковны, тогда тридцатидевятилетней новоиспеченной докторицы наук, о создании новой лаборатории. Ему импонировали и эта молодая, красивая, уверенная в себе женщина, и её оригинальная новая концепция. Институт был относительно молод, возник вскоре после войны, но среди профессоров преобладали люди почтенного возраста, с громкими именами и многочисленными заслугами, однако, увы, лучшие их годы остались далеко позади. И потому Постников надеялся, что молодая, энергичная и честолюбивая Евгения Марковна, к тому же ученица и протеже быстро набиравшего силу члена-корреспондента Головина, со своими смелыми планами и оригинальными идеями сможет внести в застойную жизнь Института освежающую струю. При этом, и самому Евгению Александровичу приятно было оказаться причастным к рождению и утверждению новой концепции аритмий, так как он, хоть и считался крупным клиницистом, и человеком, несомненно, незаурядного ума, вовсе не был лишён тщеславия, и весьма распространенной в научной среде жадности – обожал, когда под статьями и монографиями, выходившими из его Института, первой стояла его собственная фамилия. Но, как клиницист, Евгений Александрович чувствовал себя не слишком уютно в заумных спорах экспериментаторов: