– Я это уже слышал. Это плешь.
– Не пори ерунды. Слушай. Поэтому ты получил два года. Если бы вас было восемь против одного, которого топтали, кстати, все тринадцать человек, слышишь? Все! Я в больницу к нему ездила.
– Получил, что причиталось.
– О, как ты неправ!
– О.
– Если бы вас оказалось на суде восемь, срок каждому был бы от пяти лет. Понял?
– Мо-олчать! Сука.
– Умоляю тебя, – говорю я. – Успокойся, деточка моя! Мое солнце вернулось! Солнце моей всей жизни! И ты меня защитишь от подлеца!
Отчаянно застучал задвижкой этот трус в уборной, теперь он не мог оттуда выдраться.
– Значит, так, по порядку. Ешь… Я, пусть ты знаешь это, я приняла меры, и девочки из ее группы выступили свидетелями на сеновале что произошло и как она отстирывала кровь от майки, в сентябре.
– Всё. Кружится голова.
– И он расписался с ней из-за свидетельниц. Ешь, вот картофель старый, вот селедочка… Маслице. Не все еще он съел. Подлец!
Я не могла плакать.
– Что мы пережили! А он, видишь ли, якобы сирота. Сам из гэ Тернополя, еле с трудом удалось поступить в этот институт, и грозила армия.
– Пошел бы. Я бы пошел в армию, чем это.
– Подлец не пошел.
– Приволокли себе молодого. Ну, мать, ты сволочь.
– Ешь, ешь, ешь домашнее.
Вошел тернопольский сирота, помывши руки, разомкнул рот и сказал странную вещь:
– Рад видеть.
Они пожали друг другу руки.
– Андрей.
– Саша.
Первым протянул руку подлец. Иногда в нем что-то проскакивает, какая-то искра разумного. Ворвалась Аленка, застегиваясь (все это время кормила), охотно зарыдала и кинулась Андрею на грудь.
– Дура, она всегда дура, – радушно сказал Андрей.
– Что делать, – согласился подлец. Глаза ему выцарапать.
Она и эти двое как-то очень хорошо смотрелись на фоне нашей убогой, загаженной кухни. Свет молодости, свет надежды бил из их глаз, о, если бы они знали, прозревали, что их, собственно, может ждать впереди, кроме тьмы и единственного, что способно греть в этой тьме, детского дыхания Ненаглядного.
Я плотски люблю его, страстно. Наслаждение держать в своей руке его тонкую, невесомую ручку, видеть его синие круглые глазки с такими ресницами, что тень от них, как писала моя любимая писательница, лежит на щеках – и где попало, добавлю я. Даже на стене, когда он сидит в кроватке под лампой. Грубые, загнутые, густые ресницы. О веера! Родители вообще, а бабки с дедами в частности, любят маленьких детей плотской любовью, заменяющей им все. Греховная любовь, доложу я вам, ребенок от нее только черствеет и распоясывается, как будто понимает, что дело нечисто. Но что делать? Так назначено природой, любить. Отпущено любить, и любовь простерла свои крылья и над теми, кому не положено, над стариками. Грейтесь!
Они стояли на этой кухне, мои двое любимых, а я была сбоку припека.
– Так, – сказала я.
Они не шелохнулись.
– Андрей,