Однако даже без такого откровения я бы это поняла. Я всегда чувствовала себя обожаемой, но все равно явно чуждой пришелицей в семье. Я знала, что другие люди не всегда нас понимают. И разумеется, мое удочерение, очевидное объяснение этому, всегда было под рукой, но я никак не могла заставить себя заговорить о нем – даже с Дэном. Оно казалось мелочным и неправильным, словно я возлагала вину на людей, которым я должна была быть благодарна. Я по-прежнему хотела, чтобы наша семья вписывалась в категорию «нормальных», что бы это ни значило, и поэтому наши различия – и то, каким образом я вошла в семью своих родителей, – не должны были иметь значения. Ни для кого из тех, с кем мы встречались. И безусловно, для меня тоже.
Теперь же, услышав вопрос «вы из-за этого переживали?» от людей, которые мне нравились, людей, которые хотели стать родителями так же, как хотели мои, я еще не думала об их будущем ребенке; я хотела утешить их. Я видела сострадание и молчаливое одобрение в их глазах, обещание дружбы, сосущую тревогу, которую они не сумели скрыть полностью. Было в этих людях что-то такое, что попирало каждое безмолвное сомнение, каждый яростный оборонительный инстинкт, который у меня когда-либо появлялся в отношении собственной семьи. Передо мной сидели двое потенциальных родителей, готовых поверить в усыновление – а следовательно, в более широком смысле, в благость и правильность моего собственного воспитания. Как могла я объяснить им, каково это было? Как могла дать понять, что мое присутствие в своей семье, особенно в городке, где я выросла, часто казалось мне абсурдом? Как могла я сказать им, что их ребенок, возможно, будет чувствовать то же самое, каким бы любимым он ни был?
Эти люди не были моими родителями. Я это понимала. Но они казались прирожденными родителями, если такие на свете существуют; я видела, что их намерения были наилучшими. Они хотели ребенка достаточно сильно, чтобы открыться почти незнакомому человеку, стать беззащитными и честно изложить свои страхи. Их жажда завести ребенка, которого они будут