Нюрка, желая ободрить Савелия, писала, что «хорошие люди видели Вашего папеньку Тимофея Никитича, который был живой, здоровый и выглядел недурственно». Это была отличная новость, лучшая, пожалуй, из всех, что он получал из родной деревни в последний год.
Конечно, великая новость – то, что фрицев отогнали от Москвы, но эта новость, так сказать, государственного масштаба, а вот насчет папеньки – новость сугубо личная.
Нюрка же – девочка толковая, упрямая, умеющая видеть цель и достигать ее, она выберется из сельской ямы… Кто знает, может быть, журналисткой будет – вон какое складное дополнение она приладила к письму, ну будто золоченым перышком, выдранным из хвоста павлина писала… Хоть и отрекся Савелий официально от отца, а отец – это отец. Он – единственный, родной. Какие бы гадости ни заставляли о нем говорить и какие бы пакости ни велели писать.
При мысли об отце у Савелия всякий раз лицо делалось чужим, каким-то отвердевшим, в груди возникал холод: перед отцом он чувствовал себя не то, чтобы виноватым, нет, – сказать просто «виноватым» – значит, ничего не сказать.
Ему за отречение от отца надо отрубить руки – самые кисти, чтобы чувствовал свою вину до гробовой доски, – чувствовал и маялся.
Но за эту его вину должен ответить другой человек, – вспоминая его, Савелий крепко сжимал челюсти, на щеках вздувались твердые, как камни, желваки. Савелий продолжал готовиться к делу, которое задумал.
На воинской службе своей он вел себя безупречно. – придраться было не к чему, получал только поощрения, в разговорах был ровен и доброжелателен со всеми, кого видел, однажды даже подал бумагу о том, чтобы его отправили на передовую, но оказалось, что такие кадры, как Савелий Агафонов, очень нужны были в Москве, в зенитной части, – и Савелию отказали.
Гранаты, купленные у бывших окруженцев, он спрятал на чердаке небольшого каменного здания, в котором расселили дивизион зенитного полка ПВО.
Время шло. Савелий Агафонов ждал…
Все попытки подобраться к стравливающему механизму ни к чему не привели, Телятников никак не мог дотянуться до него: слишком уж огромен был объем аэростата, оболочка его вмещала не менее ста кубов газа. Это был летающий дом.
Дом продолжал неспешно плыть над землей, иногда прилетал ветер, наносил несколько гулких кулачных ударов аэростату в бок, и «колбаса», плаксиво морщась ушибленными кусками ткани, убыстряла свой ход.
Потом прибегал другой ветер, бил аэростат в округлый нос, где на веревке висел Галямов, делал вдавлину, и старший лейтенант вертелся, будто волчок, кричал что-то невнятно. Крики его становились глуше и глуше – Галямову «колбаса» отвесила испытание по полной программе, он слабел и замерзал одновременно.
Телятников ничем не мог ему помочь.
Стало понятно окончательно, что до стравливающего