А я ревновал, забывал дышать, когда какой-нибудь молодой хлыщ приглашал Оленьку на вальс, бесновался, когда ловил восхищенные взгляды, на нее направленные, умирал, когда Оленькиной ручки касались чужие жадные губы, готов был убивать…
И убил… Неверием, упреками, любовью своей сумасшедшею.
Свечка в Оленькиных тонких пальчиках потрескивает, желтое пламя вздрагивает, как от ветра, а на губах застыла улыбка. И мотылек – над огнем, мечется, не боится обжечь крылышки. Доверчивый, совсем как моя Оленька… Нет сил смотреть, и слез нет. Ничего нет – выгорело все на рассвете вчерашнего дня.
– …Не закапывай… – голос, скрипучий, ненавистный, колышет пламя свечи, грозится загасить. – Не закапывай Ольгу в сырую землю, барин. Не убивай дважды.
Ульяна, старая карга! И как только пробралась, ведь велел же никого не пускать, не мешать мне! Но этой ведьме мое слово не указ, у нее одна только хозяйка была, которой она верой и правдой, точно собака, служила, – Оленька. Потому как ведьма – Оленькина кормилица и единственная на всем свете заступница. Во всем моя жена была покорной, кроме одного: не позволяла никому ведьму обижать, даже мне. Вот и терпел я это кособокое, хромое, в лохмотья закутанное существо в своем доме, ради Оленьки терпел.
– Уйди! – Лучше смотреть на свечу, на тонкий Оленькин профиль, на мотылька, запутавшегося в Оленькиных волосах, лучше не слышать змеиного шипения за спиной.
– Не закапывай. Не мертвая она…
Не мертвая… Как бы я хотел в это верить, но не могу! Изменилась моя девочка, стала другой: тонкой, полупрозрачной, хрупкой – неживой.
– Уйди, старая! – Сжатым в кулак пальцам больно, и дышать больно, а перед глазами кровавая пелена. – Уйди, не доводи до греха!
– За что ж она тебя любила, жестокосердного? – Ульяна обошла гроб, коснулась высокого Оленькиного лба, и мотылек доверчиво перепорхнул на ее заскорузлый палец, сложил крылышки, затаился. – Что ж ты слепой-то такой?! Что ж ты сердцу своему не веришь?!
– Пошла вон! И чтобы глаза мои тебя не видели! – Сгреб визжащую, беснующуюся ведьму в охапку, вытолкал за дверь, почти без чувств упал на стул рядом с гробом, сквозь кровавый туман заметил, что свечка в Оленькиных руках погасла, а неугомонный мотылек опустился мне на плечо, точно утешая…
Ничто не изменилось. То есть люди, деревня, графский парк, даже старый пруд изменились – кто в худшую, кто в лучшую сторону, – но атмосфера осталась прежней, вязкой, тревожной, навевающей уныние и всякие бредовые мысли. Аглая глубоко затянулась, мимоходом отметив, что даже привычный табачный дым здесь трансформируется, приобретает неприятные горьковатые нотки. Странное место – отталкивающее и притягательное одновременно. И ведь не избавиться от его тяжелого очарования никак, не выбросить из головы обрывки мутных воспоминаний. Может, оттого, что воспоминания обрывочные, не