– Ты лжешь. Ты нагнала его у самых ворот и несколько минут с ним шепталась. Проверь, милая, ошибки молодости порой калечат всю жизнь. Где вы назначили свидание? Лучше об этом узнаю я, дитя мое, чем твои родители и односельчане.
Паолина, только что совершенно растерянная, вдруг почувствовала укол неистовой обиды:
– Вы говорите со мной, как с… бесстыжей девкой, святой отец, – отрезала она, – а я не из таких. Вы кого угодно в Гуэрче спросите – самый завзятый сплетник обо мне слова дурного не слепит.
Это прозвучало почти запальчиво, а губы доминиканца вдруг дрогнули, будто тот сдерживал смешок:
– В таком маленьком местечке – и ни один болтун не припомнит ничего интересного? Не больно же тебя кавалеры балуют, милая…
Паолина задохнулась, чувствуя, что злые и бестолковые слезы вот-вот брызнут из глаз.
– Грех вам! – ляпнула она, краем ума осознавая несусветную наглость этих слов и ужасаясь ей, – я и в мыслях дурного не имела! Я же… я только словом перемолвиться!
– Перемолвиться… – в доброжелательном голосе монаха засквозила насмешка, – милое наивное дитя, женское тщеславие порой играет злые шутки. Если незнакомый заезжий мастеровой пригласил тебя танцевать – это еще не повод бегать за ним. Ну… разве что, тебе было любопытно, так ли он горяч на сеновале, как на танцевальной площади.
Паолина сжалась, лицо пылало от унижения, словно оскорбительные слова холодными ладонями хлестали по щекам.
– Пропустите меня, святой отец, – пробормотала она, все еще пытаясь сдержать слезы, – мне домой пора.
А доминиканец вкрадчиво промолвил, глядя поверх плеча девушки на своего спутника:
– Погоди, милая, мы не договорили. Брат, я опасаюсь за отроковицу. Она уверяет, что ничего неладного не умышляла, а меж тем стыдится искренне исповедаться. Негоже оставлять заблудшую душу в потемках. Быть может, ее еще не поздно спасти. Взови к девице.
Паолина не успела ни о чем подумать. Не успела даже сильнее испугаться, когда меж лопаток ткнула жесткая рука. Девушка упала, рассыпая хворост и обдирая щеку о бугристый корень. Что-то свистнуло прямо над головой, и в спину с мерзким щелчком впился кнут. Девушка подавилась криком, а свист повторился, и новая огненная полоса вспыхнула поперек плеч, а потом снова.
Желуди вгрызались в ладони шершавыми шляпками, и земля пахла терпкой летней щедростью, с равнодушным аппетитом впитывая брызги крови. Носок сапога легко, почти дружелюбно ткнулся в щеку:
– Дитя мое, в твои годы нескладное вранье простительно, но вот бесстыдство – худший девичий грех, – монах больше не насмехался, его голос был мягок и участлив, и от этого отеческого голоса липкие пальцы тошного ужаса щекотали шею, прогоняя вдоль хребта волны крупной дрожи.
– Исповедуйся, дитя. Поверь, покаяние врачует страшные душевные язвы, и жить после него намного легче. – Несколько вязких секунд