– Кого? Когда? – удивилась Луиза, и Пудинг тут же пожалела о своем вопросе.
– Я просто так. Не важно.
Она взяла мать под локоть и прижалась к ней, а Луиза похлопала ее по руке.
Вокруг заднего крыльца разрослись одуванчики, рядом стояло ведро, полное золы, черная смородина перезрела, никто ее не собирал, кроме дроздов, которые затем оставляли свои фиолетовые метки на дорожке и на оконных отливах. Но когда они вернулись на кухню, отец Пудинг, доктор Картрайт, уже был там, хлопоча у растопленной плиты, на которой шипел чайник. Он уже расчесал волосы и оделся, но все еще не побрился, а его глаза были по-прежнему немного сонными.
– Две свежие розы, омытые росой сада, – приветствовал он их.
– Доброе утро, папа. Надеюсь, ты хорошо выспался?
Пудинг поставила на стол масленку, со скрипом вытащила из-под столешницы ящик с ножами, достала из глиняного кувшина буханку вчерашнего хлеба.
– Слишком хорошо! Вам следовало разбудить меня пораньше.
Улыбаясь, доктор похлопал жену по плечам, отодвинул спутанные пряди волос с ее лба и поцеловал в темя. Пудинг отвернулась, смущенная и счастливая.
– Будешь тосты, Донни? – спросила Луиза.
Она успела застегнуть свою кофту, заметила Пудинг. Каждая пуговица находилась в нужной петельке.
– Да, мама, с удовольствием, – отозвался Дональд.
Теперь, когда стол был накрыт, они собрались вокруг него – возможно, не совсем так, как это бывало раньше, но все-таки следуя давней привычке, которая казалась им блаженно знакомой. Родные по ночам разбредаются кто куда, подумала Пудинг. Рассыпаются, как семена чертополоха, подхваченные ветрами, которые она не может ни почувствовать, ни понять. Зато она понимала, что в ее задачу входит собирать их вместе по утрам. Нарезая хлеб, Пудинг стала напевать отрывок из «Наступило утро»[1], безбожно фальшивя, чтобы заставить их улыбнуться.
Когда Ирен услышала громкое дребезжание велосипеда Кита Гловера, ее сердце екнуло, потом бешено забилось, но из осторожности она даже глаз не подняла и не шевельнулась. Осмотрительность советовала вообще никак не реагировать, но оставался вопрос, не выдаст ли ее с головой совершенная неподвижность. Она чувствовала себя так, словно вина была написана на ее лице ярко-красными буквами, которые непременно прочтет Нэнси – ужасная Нэнси с глазами орлицы, всегда открыто выражавшая неодобрение по поводу всего, что Ирен говорила или делала. Она сидела напротив Ирен за столом, на котором был сервирован завтрак, намазывая на свой тост тончайший слой масла и хмурясь, когда в мармеладе[2] ей попадались чрезмерно большие кусочки кожуры. Солнце сияло в серебристых прядях ее волос, стянутых в простой пучок, яркими бликами играло на столешнице из палисандрового дерева. Ее характер был тверд, как железо, но сама она выглядела маленькой, хрупкой и сидела, скрестив миниатюрные ноги. Она хлопнула по странице газеты, расправляя ее, почитала пару секунд, а затем