Всякое слово оставит след в остающихся душах, даже мои личные черты не пропадут, если не в моих детях, то в племянниках, братьях они отразятся, и только разве мое сознание пропадет, т. е. сознание моей личности как Тани Толстой. 〈…〉 Еще он нас тем утешал, что говорил, что никакая смерть не может отнять у нас то, что есть самого дорогого на свете – отношений с людьми и любви к ним. И не любви к отдельным избранным людям, а ко всем без исключения. К этому я тоже становлюсь ближе, но, Боже мой, как еще далека oт того, как следует любить всех»[115].
Мир отца постепенно «разрастается» в духовной жизни Татьяны. В мае 1886 года она записывает в связи с выходом двенадцатого тома толстовских сочинений: «Рассказы для народа, которые в нем помещены, читали в Вербное воскресенье, и они имели еще больше успеха, чем „Смерть Ивана Ильича“. Я больше всего люблю его „Много ли человеку земли нужно“. Это так чудно, я не могу читать это без восторга. Мне плакать хочется от красоты слога, мысли, чувства, с которыми оно написано»[116].
Ориентация на духовную позицию отца лежит в основе ее самопознания, самовоспитания и самодисциплины. «И правда – почему меня люди так высоко ставят? – пишет в дневнике двадцатишестилетняя Татьяна. – Особенно мой ум. А я так часто страдаю оттого, что я чувствую свой ум бессильным многое понять и слишком вялым и ленивым, чтобы сделать большие усилия. Мне кажется, что у меня скорее счастливая или несчастная манера совершенно бессознательная: уметь уверить всех, что я обладаю качествами, которых, в сущности, нет. Мне всегда льстит, когда меня хвалят, но в душе-то я знаю, что я страшная эгоистка, ленивая, с неровным, капризным характером, не умная и не живая. Единственную хорошую черту, которую я за собой знаю, это правдивость и справедливость. Этой чертой я дорожу и воспитываю ее в себе»[117].
Татьяна временами остро завидовала душевной близости, сложившейся между Машей и отцом:
«Маша у Ильи, завтра приезжает. Я ей очень рада, но все-таки есть эгоистическое чувство, что без нее папа со мной ласковее, и потому что, сравнивая ее со мной, ему, конечно, бросается в глаза, что она больше живет его жизнью, больше для него делает и более слепо верит в него, чем я[118].
Сейчас он приходил сюда и спрашивал, что я делаю. Я сказала. Он говорит: „И я тоже дневник пишу, но это секрет. Я уже три месяца пишу, но никому не говорю. Я, говорит, даже прячу его“. Я спросила, что он, так пишет или с какой-нибудь