Известно, что календарь Омара был отменен сразу после смерти Малик-шаха и что Омар на старости лет оказался, можно сказать, в опале, вне двора, добровольно или по воле владыки, и вне академий[6].
Зная все это, представление об этом человеке становится более ясным и нам. Но есть еще одно мерило, помогающее нам понять его, а именно – его рубай.
Я читал в первоначальном персидском варианте большинство стихов, которые, полагают, принадлежат перу Омара. Мой перевод тех стихов разбросан по диалогам Омара повсюду в этой книге.
Но при изучении четверостиший создается более ясное впечатление об его индивидуальности. Не по сравнению с современными идеями, а по сравнению с письменами и известными персонажами и мыслями людей того времени. Ощущая, а это соответствует действительности, присутствие Омара, возникающего из его четверостиший, и накладывая этот призрак на яркие примеры стремлений, безумия, догмы, суеверия и тоски, получаешь четкий образ героя.
Он – из числа тех, кто, подобно Авиценне, восстал против догматов своего времени. Тогда как восстание Авиценны оставалось умозрительным, Омар был страстен в своем сопротивлении им.
Восточные ученые, да и сами персы уверяют нас: несмотря на многие культы и школы мыслителей, которые объявляют себя последователями Омара в настоящее время, поэзия Омара является отражением его собственной жизни. Это – плод его жизненного опыта, лишь время от времени находивший отражение на листе бумаги. Они не предназначались, как мы теперь говорим, «для печати».
Читая их в оригинале, нельзя избежать ощущения, что его поэзия предельно реалистична. Когда Омар говорит о вине, он имеет в виду вино; он не использует скрытых аллегорий суфиев и мистицизма своего времени. Когда он говорит о девушке, эта девушка из плоти и крови.
Но одновременно мощное воображение рождает иные образы. Когда Омар рассматривает кубок, он подчеркивает, что создатель этого кубка не разбил бы его о землю, тогда как самые прекрасные человеческие тела всегда искорежены или изуродованы под воздействием болезни, неизбежной судьбы. Он наливает вино из глиняной фляги и задается вопросом, не была ли эта глина когда-то воздыхавшим влюбленным, подобно ему прижимавшим губы к губам любимой, руками обнимавшим ее шею. Пьяное воображение? Весьма вероятно.
Но это вовсе не натуралистический реализм Назира-и-Хосрова, который мог говорить о высоких чувствах у навозной кучи: «Имея все богатства мира, я здесь дурак, что жаждал этого» – или удивляться: «О, почему ты сделал губы и зубы дикой красоты столь притягивающими глаз?»
И при этом его меланхолия весьма нетипична для многих персидских авторов, которые бывали часто более остроумными и более витиеватыми, нежели Омар Хайям. И правда, выводков лис и львов, устраивающих свое