Гордость разрешается покаянием: об этом говорили со мной мои бахромчатые книги, я верила им – иного пути нет. Однако теперь, когда мысль о его неизбежности завладевала мною, само бахромчатое покаяние становилось иным. Оно смотрелось в другое зеркало, в котором, еще неведомые бахромчатым книгам, отражались времена убывающей любви. В этих новых временах оно становилось мучительным и принужденным, похожим на Лилькину постыдную историю. Разница заключалась в том, что рядом со мной – на моей одинокой кафедре, куда я должна была взойти – кривовато сутулясь, одно плечо выше другого, – не было никого, кроме моих книг, кто встал бы рядом со мной.
Неуклонно я думала о силе, с которой рано или поздно мне предстоит сразиться. Cиле, которая и влекла, и пугала меня. Я думала о том, что наши шансы неравны. Что я могу одна против этой неодолимости? С ужасом, толчками бившимся в горле, я представляла день, когда, ставшая похожей на Лильку, я буду кивать в такт своим покаянным словам.
Теперь, когда уходящая жизнь медленно и неуклонно смыкается над моей головой, я уже с трудом могу объяснить себе, зачем, заранее обреченная на поражение, я ввязалась в эту схватку. Глядя назад и размышляя обо всем, что уже случилось, о том сражении, которое я приняла на их поле, я удивляюсь своей безоглядно растраченной смелости. Может быть, страсть противостояния, гулявшая в крови многих, кому довелось жить в ту эпоху, не обошла стороной и меня? Неужели дело лишь в том, что в те, прежние, наши времена каждый сражавшийся сам выбирал себе противника? Если это правда, то в моем случае – даже сейчас мне нелегко в этом признаться – мой выбор вряд ли был истинным выбором. Все сложилось так, как сложилось: ходом вещей. Я была похожа на бабочку, летевшую в открытое пламя. А может, все дело в молодости, которая, выходя на битву, поднимает забрало. Открывает свое лицо…
Крылья мои сгорели, все реже и реже я возвращаюсь к прошедшим временам. История моего противостояния давно завершилась – моим поражением, но и не их победой.