Уже за полночь. Меня совсем сморило. А попутчики обжились, разговорились. Графин кланяется над стаканами не уставая. Щедро льется бражка-медовуха. «И ты пей с нами, Марья Сергеевна… Пей, теть Марусь…» Она подносит то моченых (в кадке с капустой) алтайских арбузиков, красных и сладких, как вино, то яблок, то квасу. И сама развеселая, ясноглазая, как яблочко в праздник: «Пейте, милыя, ешьте… Не знай, что мово Васю в Москве этой ждет… Чтой-то будет с моим голубочком… Пишет, не горюй, мама, милая, я здоров. Вернусь, буду Борзю воспитывать. Это собака наша, что вас встречала, его любимица. Скотинку-то Вася любит… А в декабре написал, что Бродягу-то этого, что в индийском кино играл, он своими глазами видел. Тот к ним из Индии в институт приезжал. С артистками…»
Ноги мои поутихли. Сижу, но уже засыпаю, не слушаю про какого-то Васю. Она теребит меня: «Однако совсем заколела ты, девка, тебе угреться надо, вот чё. Не то захвораешь. Хлебни-ка вот… И вставай-ка, вставай…» Хозяйка отправляет меня на теплую печь, на лежанку, где сушатся шуршащие семечки, где от ватников по-домашнему сладко пахнет сеном, соломой, поскотиной. Кидает мне на лежанку тугую цветастую гусиного пуха подушку. «И чё все неймется? Все ездиют без дела, все топчутся, зря землю тревожат». И задергивает на печи, как театральный занавес, пеструю занавеску. «Ладно, спи с Богом». Я засыпаю и слышу сквозь дрему приглушенные голоса за столом…
Милая Мария Сергеевна Шукшина!.. Я неизменно храню в памяти нашу многолетнюю дружбу, храню Ваши теплые бесхитростные письма, шерстяные овечьи носки, присланные в Москву посылочкой вместе с семечками и облепиховым вареньем. Они грубоватые и колючие. (Уже столько лет на них посягает