Сначала на рисование его водила бабушка, а иногда мама. Идти было недалеко, все время прямо-прямо, у метро «Кировская» – налево, а потом в переулок, через палисадник, и ты уже на месте. Постепенно осмелев, он стал ходить один. И это было здорово. Он казался себе страшно взрослым, серьезным, большую папку с рисунками Павел нес впереди себя, чтоб было позаметнее. Учитель Павла хвалил. Особенно когда забирать его приходила мама. До него долетали обрывки фраз про «учиться дальше» и про способности. Но и мама придерживалась другого мнения, конечно, учиться, пусть даже рисованию, – можно. Но только в дополнение к французскому языку! «Кем бы ты ни был – язык тебе всегда пригодится, как говорят, будет le pain et le plaisir»[2]. Мама была переводчицей и, понятное дело, отдала сына во французскую спецшколу. Под ее нажимом приходилось зубрить неправильные глаголы и тарабанить фонетические упражнения. А стоило только завести разговор про рисование…. как она сразу теряла к нему интерес.
Память Павла плавно перетекала с одного на другое. Он даже не заметил, как воспоминания затянули его в тот самый черный омут, за ту черту, через которую переступать ни в коем случае нельзя. Он сам запретил себе вспоминать и думать об этом. Он сам так решил. И поэтому еще жил.
3. Служанка
Фуншал, середина XIX в., масло/холст
Спина ее выгнулась колесом, по лицу пробежала страшная судорога, голова наклонилась чуть вбок, и черная зловонная рвота тонкой струйкой засочилась изо рта на постель. Члены ее напряглись, на шее надулись вены, руки хватали батистовый ворот рубахи, сбившуюся простыню. По подушке рассыпались драгоценные зеленые камушки – порвалось любимое ожерелье моей госпожи. Пресвятая Дева Мария, не оставь ее милостью своей. Больше трех суток длятся ее страдания. Разве под силу человеку, а тем более женщине, вынести такое. Даже смотреть на ее муки невыносимо.
Запекшиеся губы приоткрылись, госпожа, видно, хотела что-то сказать, но голос ее был так тих, что я не разобрала ни слова.