– Ты, может быть, думаешь, что гордость – это такая замечательная и редкая вещь? Совсем наоборот, совершенно! Это вещь – глупая, продиктованная раздутым представлением о собственной персоне, и больше ничего! Учти, пожалуйста: нельзя обидеть того, кто не хочет быть обиженным. Точно так же: нельзя и унизить, если человек знает, что его нельзя унизить. И унижение, и обида живут только внутри нас, а не привносятся извне, ты это запомни.
Таня, нагнув голову и краснея, посмотрела на него:
– Чем же это я гордая?
– Как – чем? Ты отлично знаешь, что оскорбила маму. Сорвалась на ней. И тебе уже самой не по себе, потому что душа у тебя хорошая. Я тебя вырастил, я знаю. Не спорь! Ты хорошая, добрая. Незлопамятная. Теперь ты бы и хотела помириться, но гордость мешает. Вот я тебе и попытался объяснить… И Дина такая же, только похуже.
– Гордая? – краснея, уточнила Таня.
– О да! До стервозности, – спокойно ответил отец. – Про таких людей говорят, что они ребёнка вместе с водой из корыта выплёскивают.
Форгерер Николай Михайлович признавал, что он человек больших страстей. Театр был одной из них, но не главной. Главной страстью были женщины и музыка, которые странно сплетались в его сознании, потому что, вспоминая прошлые привязанности, Николай Михайлович вспоминал не тела, не голоса, не даже лица любимых и разлюбленных женщин, он вспоминал ту особую, никогда не повторяющуюся музыку, которая сопровождала каждую из них и звучала в нём, пока он был с этой женщиной и думал, что любит её. Самая бездарная и скучная полоса отношений наступала тогда, когда музыка вдруг обрывалась. Он не мог объяснить себе, как и отчего это происходило. Была, скажем, ночь, или, скажем, был вечер. Блистание снега, луна, шелест листьев. Была неповторимая, как казалось ему в эту минуту, сладость женского тела, вкус губ, глаз, волос. Страшное содрогание любви, блаженство усталости, сон, поцелуи. Он возвращался домой, наполненный пережитым. Особую остроту придавало то, что почти все его пассии были замужем, и он ломал голову, как вырвать очередную из рук рогача, соединить с нею жизнь и каждую ночь наслаждаться вот этим – о, только вот этим! – вакхическим телом. При этом музыки в душе было так много, что Николай Михайлович шёл к себе в спальню на цыпочках, полузакрывши глаза, чтобы ни один посторонний звук не мешал ему.
Утром он просыпался и чувствовал пустоту. Ни сама женщина, ни то, что ещё несколько часов назад было связано с нею, не трогали и не волновали. Вместо музыки он слышал всё то, что одновременно с ним слышали остальные люди: шорох догорающих поленьев в печи, шуршание газеты, шаги прислуги, звяканье чайных ложек. Горячий туман, застилавший зрение, рассеивался, и Николай Михайлович видел в зеркале