Один раз вечером Кузька взял ружье и пошел по тетеревам.
– Не нарвись! – крикнул ему Афонька и поплелся с кузовком за брусникой.
Кузька вошел в калиновый кустарник и сел, схолясь, в листовую опаду. Как застывшая кровь, висели гроздья ягод; чиликали стрекозы, и удушливо дергал дергач.
Кузька ждал и, затаенно выпятив глаза, глядел, оттопыривая зенки, в частый ельник.
– Тех, тех, тех, – щелкал в березняке соловей.
– Тинь, тинь, тинь, – откликались ему желтоперые синицы.
В густом березняке вдруг что-то тяжело заухало, и раздался хряст сучьев. На окропленную кровяной брусникой мшанину выбежал лось, и ветвистые рога затрепали где-то подхваченным поветелем.
Кузька спокойно, как стрелок, высунул за ветку ствол и нацелил в лоб. Ружье трахнуло, и лось как подкошенный упал на мшанину. Красные капельки по черным губам застыли в розоватую ленту.
«Убил!» – мелькнуло в его голове, и, дрожа радостным страхом, он склонился обрезать для спуска задние колешки.
Но случилось то, чего испугалась даже повисшая на осине змея и, стукнувшись о землю, прыснула кольцом за кочковатую выбень. Лось вдруг наотмашь поднял судорожно вздрагивающие ноги и с силой размахнул назад.
Кузька не успел повернуться, как костяные копыта ударили ему в череп и застыли.
Пахло паленым порохом, на синих рогах случайно повисшая фуражка трепыхалась от легкого, вздыхающего ветра.
* * *
Долго Афонька не показывался на мельницу.
Сельчане, приезжавшие с помолом, думали – он к сестре уехал.
Он глубоко забрался в глушь, свил, как барсук, себе логово и полночью ходил туда, где лежали два смердящие трупа.
Потом он очнулся: «Господи, не помешался ли я?» Перекрестился и выполз наружу.
В голове его мелькали, как болотные огоньки, мысли; он хватался то за одну, то за другую, то связывал их вместе и, натянув казакин15, побежал в Чухлинку за попом.
Осунулся Афонька и лосиные рога прибил, вместе с висевшей на них фуражкою, около жернова.
Крепко задумался он – не покинуть ли ему яр, но в крови его светилась, с зеленоватым блеском, через черные, как омут, глаза, лесная глушь и дремь. Он еще крепче связался Кузькиной смертью с лесом и боялся, что лес изменит ему, прогонит его.
В нем, ласковая до боли, проснулась любовь к людям, он уж не ждал, а тосковал по ком-то и часто, заслоняя от света глаза, выбегал на дорогу, падал наземь, припадал ухом, но слышал только, как вздрагивала на вздыхающем болоте чапыга.
Как-то в бессонную ночь к нему пришла дума построить здесь, в яровой лощине, церковь. Он обвязался, как путом, круг этой мысли и стал копить деньги.
Каждую тысячу он зашивал с крестом Ивана Богослова в поддевку и спал в ней, почти не раздеваясь. Деньги с умолота он совсем отказался тянуть на прожитье. Колол дрова, пилил тес и отдавал скупщикам.
Зимой частенько, когда все выходило до последней картошки, он