Во время очередного посещения папа показал ей фотографию: Зина и вытянувшийся, совсем худой Павлуша на фоне щедро увешанной серебристым «дождиком» елки.
– Доченька, – с усилием выговорила мама, смазав пальцем глянец с Зининого лица. – А мальчик… чей?
Странная сыпь у Павлуши прошла, но здоровье так и не выправилось. В нем и правда с трудом можно было узнать пухлощекого звонкого бутуза, любимца всего нашего двора. Рос он сутулым и бледным, двигался и говорил медленно, будто неведомая сила превратила воздух вокруг него в неподатливую толщу воды. И думал тоже медленно, приоткрыв рот от напряжения. А еще Павлуша не мог смотреть людям в глаза – от этого он весь съеживался, и у него начинали дергаться в жестоком тике то веко, то губа, то щека.
Бабка из многочисленного, чисто женского семейства, обитавшего в соседнем подъезде, как-то увидела Павлушу на лавочке и всплеснула руками:
– Порченый, батюшки!..
Семейство мастерски гадало всему двору на картах и вообще было известно тем, что умеет делать всякие вещи, в которые верить вроде бы и глупо, но если прижмет, то приходится. Бабка предложила Павлушу «отчитать», но папа на нее накричал и пригрозил сдать в милицию, если еще раз к детям подойдет.
Заботились о Павлуше Зина и вдова Антонина, которая очень прониклась соседской бедой и заходила теперь чуть ли не каждый день. Заходила обычно ближе к вечеру, чтобы застать папу, который допоздна пропадал на работе – все у него какие-то испытания были, заседания. И почти всегда вместе с папой вплывал в квартиру резкий водочный дух.
Антонина не только приглядывала за Павлушей, но еще и варила супы, мыла полы, стирала – в общем, все хозяйство взяла на себя. Хорошая женщина, простая и ловкая. Вот только для Зины дом в присутствии Антонины переставал быть домом, ей становилось не по себе от того, что в родное, мамой свитое гнездо ворвался кто-то чужой и деятельный и за деятельность эту надо быть благодарной, но все равно смутно хочется прогнать чужака за порог, и стыдно, и неловко. Зина при Антонине цепенела и не знала, куда себя деть, а Антонина, недовольная тем, что сиротка дичится вместо того, чтобы под крылышко идти, принималась ворчать: грязью опять все заросло, об отце заботиться надо, взрослая барышня, замуж скоро, а ни пирога испечь не может, ни ковер почистить, ни трусы замыть, вон, с пятнами висят, срам.
– Надо, говорит, гигиену в доме соблюдать, барышня… Барышней зовет. И еще цацей. Я папу просила, чтобы сказал ей, чтобы она не… А он говорит: глупости. А мне стыдно, – жаловалась вечерами Зина, сидя у запертой кладовки, пока Антонина в гостиной накрывала папе ужин, звякала столовыми приборами и непременным графином с настоечкой. – Все я соблюдаю, и обед сготовить могу, и пол помыть, а она нарочно потом перемывает…
Поначалу Зина, разумеется, и подумать не могла, что будет изливать Ванде душу. Она долго не подходила