Нет, он вовсе не был пьян, но весь был как бы наполнен, напоен удивительно легким воздухом. Движения его в танцах были точны, мягки и беззвучны (вообще он несколько потерял способность слуха и оттого говорил громче обыкновенного). Но им, незаметно для самого себя, овладело очарование той атмосферы всеобщей легкой влюбленности, которая всегда широко разливается на свадебных праздниках. Здесь есть такое чувство, что вот, на время, приоткрылась запечатанная дверь; запрещенное стало на глазах участников не только дозволенным, но и благословенным. Суровая тайна стала открытой, веселой, прелестной радостью. Нежный гашиш сладко одурманивал молодые души.
Александров не отходил от Оленьки, упрямо и ревниво ловя минуты, когда она освобождалась от очередного танцора. Он без ума был влюблен в нее и сам удивлялся, почему не замечал раньше, как глубоко и велико это чувство.
– Оленька, – сказал он. – Мне надо поговорить с вами по очень, по чрезвычайно нужному делу. Пойдемте вон в ту маленькую гостиную. На одну минутку.
– А разве нельзя сказать здесь? И что это за уединение вдвоем?
– Да ведь мы все равно будем у всех на глазах. Пожалуйста, Олечка!
– Во-первых, я вам вовсе не Олечка, а Ольга Николаевна. Ну, пойдемте, если уж вам так хочется. Только, наверно, это пустяки какие-нибудь, – сказала она, садясь на маленький диванчик и обмахиваясь веером. – Ну, какое же у вас ко мне дело?
– Оленька, – сказал Александров дрожащим голосом, – может быть, вы помните те четыре слова, которые я сказал вам на балу в нашем училище.
– Какие четыре слова? Я что-то не помню.
– Позвольте напомнить… Мы тогда танцевали вальс, и я сказал: «Я люблю вас, Оля».
– Какая дерзость!
– А помните, что вы мне ответили?
– Тоже не помню. Вероятно, я вам ответила, что вы нехороший, испорченный мальчишка.
– Нет, не то. Вы мне ответили: «Ах, если бы я могла вам верить».
– Да, конечно, вам верить нельзя. Вы влюбляетесь каждый день. Вы ветрены и легкомысленны, как мотылек… И это-то и есть все то важное, что вы мне хотели передать?
– Нет, далеко не все. Я опять повторяю эти четыре заветные слова. А в доказательство того, что я вовсе не порхающий папильон[3], я скажу вам такую вещь, о которой не знают ни моя мать, ни мои сестры и никто из моих товарищей, словом, никто, никто во всем свете.
Ольга зажмурилась и затрясла своими темными блестящими кудряшками.
– А это не будет страшно?
– Ничуть, – серьезно ответил Александров. – Но уговор, Ольга Николаевна: раз я лишь одной вам открываю величайшую тайну, то покорно прошу вас, вы уж, пожалуйста, никому об этом не болтайте.
– Никому, никому! Но она, надеюсь, приличная, ваша тайна?
– Абсолютно. Я скажу даже, что она возвышенная…
– Ах, говорите, говорите скорей. Я вся трясусь от любопытства и нетерпения.
Ее правый глаз был освещен сбоку и сверху, и в нем, между зрачком и райком, горел и точно переливался