– Нет, господин Стефан, – отвечала она спокойно, желая, похоже, сгладить его тон. – Если вы задумаетесь, то не станете утверждать, что я не принимаю во внимание ваше мнение. Однако всякое мнение должно же на что-то опираться, чем-то подтверждаться.
– Именно, а у меня оно не подтверждено ничем. У меня нет никаких оснований, чтобы высказывать его. Потому позвольте мне остаться при своем мнении, поскольку…
В комнату вошла служанка, старая ворчливая Ендрусь, неся поднос с кофе. Она любила Боровича и приветствовала его с нескрываемым удовольствием. Пришлось рассказывать ей, что он был в Закопане, что там высокие горы, а потом выслушивать ее скептическое мнение о горах в целом.
После того как старая Ендрусь вышла, они некоторое время молчали. Наконец госпожа Богна заговорила вновь. Она решила изменить свою жизнь. Несмотря на то, что может показаться, работа в фонде – как и любая другая работа в конторе – мучит ее и не приносит удовольствия. Она не видит смысла и цели продолжать такое существование.
– Видите ли, – говорила она, – поскольку дом моих родителей, который вы так хорошо знали, в некотором смысле не был идеалом домашнего очага, а мое первое замужество вообще не могло создать такой очаг, то тем сильнее во мне потребность обладать домом собственным, в полном смысле этого слова, иметь детей, мужа – все то, что директор Шуберт называет «вифлеемскими ясельками», где дух божий реет над скотинкой. У меня есть склонность, решительная склонность к подобному. Разве это неестественно?
– Отнюдь нет.
– Вы знаете меня едва ли не с детства и хорошо помните, в каких условиях сложился проект моего брака со святой памяти Юзефом. Я любила его ум, я уважала его характер, справедливость, честность, высокие духовные устремления, но… но… я его не любила. Я была слишком молода, чтобы понимать желания любви. О, не думайте, что я сейчас говорю о некоей экзальтированной, экстатической любви. Я говорю об обычном человеческом чувстве. Полагаю, понятно, что в таких обстоятельствах, в моем возрасте – а мне уже почти тридцать – должен расти и голод к чему-то подобному.
Она замолчала, а Борович спросил:
– И вы влюбились в Малиновского?
Звучание этой фамилии в вопросе, обращенном к ней, показалось ему теперь, когда он уже знал обо всем, каким-то неуместным парадоксом. Но она ответила спокойно:
– Да.
В этом коротком «да» было столько серьезности, столько убежденности, столько веры в правильность своего выбора, что Борович испугался. Он знал госпожу Богну, знал, как она тверда в решениях. Но подсознательно он лелеял малую, неуловимую тень надежды, что такое важное решение еще не до конца укрепилось, что в нем еще нет достаточной обоснованности и найдется слабина, которая даст пищу для сомнений, размышлений, пусть бы и просто рефлексий. Но тон произнесенного ею «да» определял все.
Тогда зачем она говорила о своем желании создать дом, о нелюбви к работе в конторе, о психологических склонностях? Какое значение имеет все это по сравнению с чувствами, которые для всякой женщины («Для всякой», –