– Завтра утром мы поедем в аэропорт, – Мотя оживился, – ты полетишь с нами в одном салоне, – они отправлялись в Крым с дедушкой Леней, как мальчик называл товарища Котова:
– У нас будет отдельный коттедж, – Мотя подошел к большому зеркалу, – дедушка Леня покатает нас на катере, когда станет совсем тепло, – из зеркала на него смотрел высокий, белокурый, сероглазый мальчик:
– Ложечка, – вспомнил Мотя, – ой, где моя ложечка, – он никогда бы не признался приятелям в детском саду в своем пристрастии к старинной серебряной ложечке:
– Словно я малыш какой-то, – ложечка спокойно лежала в кармане его кожаного рюкзачка, – это мне папа подарил, на первый зубик, – он прочитал выгравированные английские буквы: «Baby».
– Папа меня так звал, – мальчик сунул ложечку обратно, – это значит малыш, – он бойко читал по-английски и разговаривал с мамой:
– Мотя, – раздался ее голос с кухни, – не объедайся мандаринами. Полдник готов, мой руки, милый, – быстро собрав с ковра фрукты, мальчик помчался в ванную комнату.
В мягком свете ночника на пальце Маши поблескивал голубой алмаз, обрамленный россыпью мелких бриллиантов. Высокий потолок спальни украсили причудливой люстрой муранского стекла. Обстановка в квартире на Фрунзенской напоминала Маше глянцевые страницы каталогов, по которым Гурвич делал заказы.
Из спальни давно убрали тяжеловесную довоенную мебель. Низкую кровать снабдили изголовьем из шкуры зебры. Ноги тонули в серебристом ковре, по полу разбросали замшевые подушки. К картине Кандинского добавился доставленный осенью портрет Маши. Девушка предполагала, что художник работал по фотографии:
– Но получилась я хорошо, – на холсте она стояла на набережной Невы, – Генрих рассказывал, что у тети Марты тоже есть ее портрет на морском берегу, – на картине ветер развевал ее длинные светлые волосы:
– Я люблю Ленинград, – заявил Гурвич, – и такой стиль хорошо смотрится в нашем интерьере, – Маша велела себе улыбаться:
– Я вообще всегда улыбаюсь, – девушка покосилась на спящего Гурвича, – кажется, он поверил, что я оттаяла, – ей на мновение стало брезгливо. В низкой тумбочке африканского черного дерева Гурвич хранил, как думала Маша, еще кое-какие заказы:
– Но такое в каталогах не публикуют, – девушка стиснула зубы, – он это привозит из заграничных командировок, – Маша напоминала себе, что есть измена душевная и телесная:
– Душой я чиста, – невесело думала она, – но, что касается тела, то здесь я ничего не могу поделать, – она не хотела раздражать Гурвича холодностью:
– Иначе он отправит меня в тюрьму или вообще расстреляет, – осторожно повернувшись, Маша уткнулась лицом в подушку, – Матвей ко мне привязался, но Гурвичу на это наплевать. Он поставит мне фальшивое надгробие, второе по счету, и мальчик посчитает, что я умерла, – Маша каждый день велела себе относиться к Матвею