Было грустное чувство успокоения и уюта: он сидел в старенькой машине, в этой крошечной однокомнатной квартире, и на секунду показалось: вот оно, счастье, вот она, свобода, вот оно, состояние, когда он принадлежал самому себе: здесь он мог, дурачась, скорчить зверскую рожу, глядя в зеркальце, неестественно рявкнуть, сказать своему двойнику: «Ах, черт тебя побери, дурака этакого! Ты, осел родной, с ума сходишь?»
Некоторое время он сидел, не запуская мотор, расслабленный покоем, одиночеством, – никуда не хотелось ехать, подхватывать «голосующих», видеть чужие лица, вдыхать запах чужой одежды, чужих духов, затем с притворным равнодушием засовывать в карман чужую купюру. И всякий раз он проклинал себя непотребными словами за эти нечистоплотно прилипающие к рукам деньги, но брал их. Выхода не было. Работа в редакции приостановилась, ходили слухи, что еженедельник купил немец, владелец книжных магазинов в Мюнхене. Главный редактор вместе с членами коллегии запирался в кабинете, никого не принимал, секретарша страдальчески носила в кабинет бутылки пепси-колы, вся редакция притихла, опустела, как перед бедствием, молчали телефоны, везде царило уныние, безлюдье, лишь два-три человека сидели в тяжком безделье за столами, от нечего делать вяло копались в папках, позевывая проглядывали никому не нужные «загоны» материалов. Безвластие и отупение расползались в сиротских коридорах умершей газеты. Это было настолько неутешительно, что после объявления бессрочного отпуска Андрей перестал заезжать в еженедельник, где проработал три года. Сначала он изредка заходил в отдел ради общения с коллегами, еще не потерявшими надежду остаться в возрожденной газете. Потом пустопорожняя болтовня утратила маломальский смысл, и по вечерам стали встречаться на квартирах. Но такие встречи, безалаберные, шумные, злые, сопровождались невоздержанным питьем, громкими тостами вперемежку с бранью укороченной распохабленной гласности, хмельным возбуждением, а утром все было гнусно, постыло, раскалывалась голова, и, по совету деда, отлеживаясь в горячей ванне, он глядел в потолок на голубизну запотевшего кафеля, отчаянно ругал себя и думал: «Ослина и глупец! Кто заставлял тебя пить вчера? Кому-то хотел доказать что-то? Слава Богу, что не поехал на какую-то квартиру, куда-то к девицам».
В этом состоянии самоказни, самоуничижения он вспоминал, что ведь у него в Москве есть знакомые из другого мира, ничем не похожие на его газетных коллег. Это было семейство