в свою очередь, сопрягался с неким, из смутной мглы (за окнами снегу надлежит быть, ещё не осевшему, бесплотному, скорее, не снегу даже, а свету, ублажающему день, а до того – утро под землёй) ароматом тмина, сушёных слив, вызывая во рту вкус вовсе непостижимый горячего воска (на пасеке так, куда брали нас, выжёвывали кислые зёрна, нет – не сладкие, но и сладкие, хотя почему-то при этом возникала обструганная свежая палочка, погружённая в муравейник), пронизанного искрящимися нитями, когда пиво вскипает пеной из смольного горлышка: и, наконец, всё вместе уже принимало странно-больной облик пыльного дня, отравленного множеством глаз, упрятанных повсюду: кнута в заскорузлой нечистой руке, воздетого в тёмную синь детских небес, гортанного цоканья, ящика, в котором колыхалась бескостная музыка ужаса, а потом – густо, вязко просачиваясь, капало несколько капель рыжей пены – бабушка, её обескровленный смех – сползали по каменному ободу лживо вращающегося колеса, и теребил пену ветерок, теребили её эфиопские тени непомерно разросшихся клёнов вдоль сухой, как весенняя простуда, дороги, а там, вдали, уменьшаясь, и тут, рядом, у некоторых, стоявших спокон века, дребезжа фанерными мишенями, шляпы в руках несминаемые – перспектива тщательно отмыта сужением, – у кого на голове без изъяна посажена; некоторые указывают на север, некоторые направляют руку к земле, третьи спиной стоят, облачённой не по сезону в добрую старую кору сукна безо всяких украшений, разве что алая капля божьей коровки на плече, приподнятом подложной ватой… так ведь она улетит сейчас вот и чешуйки расправляет – «к Аврааму на пиво», – тихо смеётся она запавшими губами.
Понимает ли, что говорит в упоении своём?
Не спрашивай, не задавай бесполезных вопросов. Никто тебе не ответит на них. Как знать, как знать…
И кажется так:
«Нощь смертная мя постиже неготова, мрачна же и безлунная, препущающи неприготовлена к долгому оному пути страшному… Да спутешествует ми Твоя милость, Владычице. Се, вси дние мои изчезоша воистинную в суете».
20
Да… Так, не иначе. Не нам вести счёт дням исчезнувшим.
И в доме преобладала суета, обращавшаяся, думается мне теперь, в итоге труднообъяснимым смыслом нашей жизни, вопреки другой, – длящейся там где-то, за рубежами любимых, ныне звучащих только в бездонных скважинах слуха голосов, украшенной гипсовыми изваяниями вождей (чьи сапоги, тоже белые, гипсовые, ближе всего были нашему взору) или туголикими спортсменками, отставившими назад одну из слоноподобных лядвий, а в руке, в зависимости от настроения: то весло, то обломок, то планер, то совсем уже непостижимое индустриальное колесо с выложенными зубцами, на месте которых торчала непременно ржавая проволока остова… да, там где-то, за порогом, не тут – там, где выморочность достигала воистину границ идиотизма, высочайших вершин хронического бесстыдства…
Гипсовая империя, гиньоль – лишь единожды в силу неких неисправностей пресловутой машины, являющей богов, приоткрывший