4. Одной из главных черт русского национального характера, начиная с В. Ключевского и до Д. Лихачева, считалось отсутствие интереса к форме, некая изначальная бесформенность, незаконченность, расплывчатость и т. п. И даже там, где, казалось, такой «интерес» присутствовал, я имею в виду классицистские формы архитектуры, живописи и литературы, то объяснялся он отчасти удачными попытками подражания западным образцам, а не самостоятельным поисками. Сегодня мы уже не можем быть столь опрометчивы в суждениях о «национально русском» и «русскости». Ведь сегодня мы знаем, что ничто живое не может существовать без формы, – без организации и скрытого порядка, так и литература без своей основной «живой» формы, – произведенческой. «Живое» выражает себя в форме, требует ее, выражение и есть сама жизнь.
Вот мой вопрос: разве можно допустить, что русская литература не имеет стремления к форме, не имеет, как все другие европейские литературы, формообразующей константы, т. е. формы, но другой (которую принято называть бесформенностью)? Но такой сложной формой (миметической) и является Произведение. Та традиция литературы, которую я исследую (кстати, резко выступавшая против господства плоских реалистических образцов), не была лишена ни внутреннего порядка, ни вполне объяснимых принципов организации. Именно антропологический взгляд в силах обнаружить следы порядка там, где как будто утверждается хаос и беспорядок[2]. Произведение – дело автора, оно доносит до нас его голос, сначала громкий, а потом еле слышимый. Что он хотел сказать, что высказал, а что продолжает высказывать своим произведением, не зная о том, что он действительно говорит, как это делает, зачем и почему? Мы другие читатели, мы другие, не те, что были… сегодня мы – антропологи литературы. Вот почему автора, с которым мы ищем встречи, можно сравнить с проводником-информатором, который объясняет на доступном антропологу языке племенные ритуалы. Фактически, информатор предоставлял единственную