– Это бабушкина была, – не узнавая своего голоса, ответила Ева. – Она умерла шесть лет назад. А теперь Юрина, брата, но он все равно с нами живет. Он ведь дома почти не бывает, и зачем ему отдельно жить, готовить и вообще… Я тебе разве не говорила?
– Забыл, наверно. Я думал, может, подружкина квартира. Это что за маска, африканская?
Бабушкина гарсоньерка, конечно, выглядела необычно. Эмилия Яковлевна начала ездить по всему свету еще в туманные для Евы шестидесятые годы, когда самой дальней заграницей для большинства советских людей была Эстония. Маску, о которой спрашивал Денис, она действительно привезла из Африки – из Республики Чад, кажется. Маска была вырезана из тускло поблескивающего черного дерева, и выражение на свирепом лице застыло самое экзотическое.
– Она много ездила, – сказала Ева. – Она кинокритик была, очень известная. В Канн всегда… Знаешь, у нее такой вкус хороший был! Мама говорит, платья она портнихе заказывала такие, что все ахали. Думали, от Шанель, не иначе, а она фасоны сама придумывала. И всегда покупала то, что ей нравилось, сколько бы ни стоило. Если маска понравится – на последние деньги купит маску, хотя нужны, например, туфли.
Ева говорила о бабушке с улыбкой: ей хотелось рассказывать о ней Денису. Рассказывая, она сама вспоминала ее до старости звонкий голос, неблекнущие глаза – в точности Юрины, натуральный кобальт, как говорит Полинка. Даже бабушкина всегдашняя уверенность в собственной правоте теперь вспоминалась легко, без того напряжения, которым при жизни сопровождалась для близких.
В гарсоньерке хранились куклы, привезенные Эмилией Яковлевной из Венеции, и греческая керамика, и китайские вазы, и палехские шкатулки, и японские веера, и метеорит, подаренный ей где-то в Сибири, и еще множество других необыкновенных вещей. Но главное, все это было ею расположено в том особенном порядке, который сохранил дыхание ее жизни, ее кипучую энергию даже спустя годы, прошедшие после ее смерти.
– По-моему, это вообще самое интересное, – сказал Денис. – История рода, предков.
Он высвободил руку из-под Евиной головы, сел, перегнулся через нее, дотянулся до своих брошенных на стул брюк, достал сигареты. Ева смотрела на него – на его голое стройное тело, в котором был теперь покой удовлетворенного желания, на маленькую родинку в самом низу живота, едва заметную сквозь вьющиеся темные волосы – такую же, как в правом уголке губ. Она впервые видела его обнаженным при свете дня, и горло у нее сжималось от счастья и боли, невыразимой и ей самой непонятной.
– А я, знаешь, сейчас тоже генеалогией своей увлекся, – продолжал он, снова ложась рядом с Евой и щелкая зажигалкой. – Такие нити обнаружились, аж голова кругом идет! Может, правда, это всего лишь мои домыслы, – улыбнулся он. – «Баташ» – это ведь знаешь что означает? Крепкий, сильный, могучий, властный. Притом появилось во всех тюркских языках еще веков сто назад, представляешь? Даже хан Батый, может, от того же корня происходил!
Ева вслушивалась