– …левая рука – правою,
Ложь у двойника – правдою,
Исключенье – правилом,
Лакомство – отравою.
Огорчаю?
Нет! —
Радую…
Монах слушал, весь подавшись вперед, грозя опрокинуть шаткий табурет. Выбритая на макушке тонзура налилась кровью, будто святой отец держал на плечах мешок с булыжниками. Возле правого глаза билась жилка – синяя, толстая. В сочетании с мертвым, напрягшимся лицом это выглядело страшно. Но остановиться Петер уже не мог.
– …правая рука – левою,
Шлюха станет королевою.
Трясогузка – лебедью,
Бедность – нивой хлебною.
Отступаю?
Нет! —
Следую…
Когда отзвучал заключительный аккорд, монах долго молчал.
– Благодарю вас, – наконец сказал он, глядя в скобленый яично-желтый пол. – Вы дали больше, чем я просил. Нищий странник, оказывается, способен видеть глубже и яснее, чем многие его коллеги по цеху, раздобревшие на лести и низкопоклонстве. Спасибо.
Петер моргнул, не зная, что ответить. Вежливость, можно сказать, изысканность речи бенедиктинца смущала, приводя в недоумение.
– Как я уже говорил, мне нечем заплатить. Я бедный инок. Даже мул, на котором я еду, принадлежит обители. Но если вы, в обмен на ваше искусство, согласитесь выслушать от меня одну забавную историю…
Снова полуулыбка – чудная, болезненная.
Ущербная.
Спина монаха выпрямилась, в осанке неожиданно мелькнуло что-то солдатское.
– Я кажусь вам безумцем, сын мой?
– Нет… Ни капельки, святой отец!
– Вам следует научиться лгать, сын мой. Впрочем, неважно.
Прежде чем заговорить дальше, он опять долго молчал. Дольше, чем в первый раз.
Монах смотрел на стены города. Снизу вверх. Как раньше, шесть лет назад. Он не любил об этом вспоминать, но память – пес-упрямец, плохо обученный беспрекословному подчинению. Серая громада в три человеческих роста. Камни грубо обтесаны. В щелях топорщатся бурые космы лишайника. За годы ничего не изменилось. Помнится, в прошлый раз ему недолго довелось любоваться стенами Хольне снаружи.
Сегодня монах тоже не собирался задерживаться.
Стражники в воротах окинули его равнодушным взглядом: пошлины с духовного сословия брать запрещено, а на переодетого вора монах походил меньше всего. Лишь самый молоденький, в нелепом и явно великоватом ему шлеме-шишаке, внезапно сорвался с места. Гремя ржавой жестью лат «на вырост», бухнулся на колени, уронив рядом алебарду:
– Благословите, отче!
Губы монаха тронула едва заметная улыбка. Рука поднялась в крестном знамении.
– Благословляю тебя, сын мой.
Конечно, следовало бы произнести это по-латыни, но в последнее