И мы бредём куда-то вместе с ним, с каждым днём удаляясь от твоей эпохи, тёзка Батюшков. Узнал бы ты ныне свою Россию? Вы – дворяне из родовитых, состоятельных семей, высшее общество с блестящим, словно серебряная ложка, будущим. Вы – слуги царя, но в ваших слугах – весь народ, и на фундаменте из черни бессловесной взошёл дворец высокой словесности, белый, будто из слоновой кости. Ты строил этот дворец, и спасибо тебе за это: в его тени – мой прохладный офис.
Но мы – чернь, и сами чей-то фундамент. Будущее известно в лучшем случае до конца недели, гарантированы обязанности, но не права, а главная доблесть – дороже себя продать. Нас теперь называют людским ресурсом, причём самым ценным для экономики, так-то, Константин Николаевич. Оберни слово в монету, говорит нам время, всё оберни в монету, а что не оборачивается – оставь. Пустое. Не золото, а сущая безделица. Не все спешат этому верить, ведь всё может оказаться ровно наоборот. Золотой век позади, и даже серебряный; наступил век блестящих подделок. Увы, дорогой Батюшков, увы…
II
Усадьба утонула в лунном блеске, смолкли суетливые голоса дворни, и мечта сорвалась с хрупкой привязи рассудка – господина полудня. Хотя всё более расшатывается его трон, всё невесомее его оковы, и открываются ворота для живых образов, которым закрытые глаза – покровители лучшие, чем огонёк лампы и тем паче солнечный свет.
Он приходит ко мне – солнечный свет, но не тот, что у нас – тусклый даже летом, словно пробивается сквозь недоплавленную коросту весенних туманов, а живой и горячий, весёлый, как пламень. Такой бывает лишь в южных краях, на берегах тёплых морей. Италия, земля титанов, пережившая извержение творческого гения и снова впадающая в сон после пробуждения и нескольких веков напряжённого бодрствования. О, эти города щедрой, даже избыточной культуры, которой хватило одарить всю Европу и даже нашу Россию. Меня греет твоё сияние, Италия эпохи Ринасчименто, страна высокого духа и невыносимо совершенных форм. Мне близок поздний гений твоего несчастного сына Торквата, коего ты, несмотря ни на что, смогла оценить, хоть и заковала в цепи. Заковала тело, но не его буйный дух, а это главное.
Как сроднился я с ним, пока работал над переводами; его несчастья так похожи на мои, его голос отозвался во мне эхом, а затем выбрался на волю из теснин души… Я соединил побуждающую силу тассова стиха с русской лирической удалью, и прозвучал «Иерусалим» над нашей холодной равниной чудной сказочной песнью. Ты оживаешь в далёкой и чужой стране, милый Торкват, и зажигаешь в нашем небе подлинный свет золотого века красоты. Так будет, даже если моя стылая душа сгинет в мерзлоте вечного безмолвия…
III
О, презренные, недостойные… Кому я принёс слово в защиту доблести