– Конечно, знаю.
– Ладно, пошли внутрь. Я хочу, чтобы моя невестка получила свои заслуженные похвалы. Пусть поговорят. И монашки в том числе. – Мэйбл повернулась, чтобы подняться по лестнице. Эльза стояла неподвижно, глядя вдаль. – Что с тобой? – спросила Мэйбл.
– Все так быстро кончается. И это грустно.
– Вся грусть улетучится, как только в парадах начнут участвовать наши дети. Твой Доминик будет шагать в год своей конфирмации, и кто знает – вдруг у меня родится девочка, и однажды она станет Майской королевой, и ты сплетешь ей венец? Вот будет здорово, правда?
– Это будет прекрасно.
Эльза вошла в школу вслед за Мэйбл. Она думала не о параде, не о розах и не о венцах. В этот святой день поминовения матерей Эльза думала о своей маме, о том, как сильно по ней скучает, и о том, что никогда этой боли не суждено утихнуть, потому что маму она никогда больше не увидит.
Ночной воздух чуть покалывал лицо, когда Ники крутил педали велосипеда по Белла-Виста. Он плотно поужинал макаронами с фасолью, съел горбушку хлеба, запил это все стаканом домашнего вина и поехал на свою вторую работу. Привстав на педалях, Ники свернул на Брод-стрит, и ветер дул ему в лицо, пока он ехал мимо домов, в которых жили друзья его детства, те, с кем водился он, не считая компании своих кузенов. Проезжая мимо, он напевал фамилии, как слова из арии:
Де Мео, Ла Преа,
Феста, Теста, Фьорделлизи, Джованнини,
Окемо, Кудемо, Коммунале,
Ларантино, Константино,
Имбези, Кончесси, Бельджорно, Морроне! Спатафора!
Куттоне, Карузо, Микуччи, Меуччи,
Джераче, Чьярланте, Стампоне, Кантоне.
Мессина, Кортина, Матера, Феррара,
Кучинелли, Маринелли, Белланка, Ронка,
Палермо, Дзеппа! Феррагамо!
Руджиеро, Флорио, Д’Иорио… Сабатине, Де Реа, Мартино!
Ники съехал с тротуара на грязноватую аллейку позади Театра Борелли, пропев последнюю строку:
Навечно Борелли!
Он перенес вес на руль, оторвал ноги от педалей и спрыгнул на тротуар, будто велосипед был конем, а он – жокеем. Припарковав велосипед на стоянке у служебного входа, Ники направился, насвистывая, в обход здания к главному театральному подъезду.
Ники не просто входил в фойе Театра Борелли, он входил в свой храм. Вестибюль сиял великолепием Belle Йpoque[29] – однако то была красота, познавшая тяжкие времена, побывавшая по ту сторону и все-таки выжившая. Сусальное золото на сводчатом потолке облезло от времени, но по-прежнему сияло. Впечатляющие полукруглые лестничные пролеты вели на бельэтаж. При ближайшем рассмотрении было видно, что плюшевая обивка на поручнях вытерлась местами, а ковровая дорожка на ступенях истончилась, но издалека богатый красный плюш и шерсть смотрелись царственно.
Фреска на стене, изображавшая