Он был строг в наказаниях, и не прощал никогда. С кадетами он никогда не разговаривал, и никогда никого не ласкал. Он только тогда обращался с вопросом к кадетам, когда хотел узнать, наказаны ли они, по его требованию.
"Вам розги дали?" спрашивал он обыкновенно.
– "Дали", отвечал кадет. – "Вам крепко дали?" – "Крепко!" – "Хорошо!" – Этим оканчивалась беседа.
Одно только могло смягчить Клингера, а именно, когда кадет мог объясняться с ним по-французски или по-немецки.
Тогда он даже выслушивал просьбы и жалобы, и тогда можно было удостовериться, что если в сердце его не было отеческой нежности к нам, то была, по крайней мере, справедливость.
Я еще буду иметь случай говорить о Клингере, а теперь обратимся к экзамену.
Учителя, как нарочно, спрашивали меня более, нежели других кадетов, и я отвечал удовлетворительно на все вопросы, своими словами.
Клингер заглянул в список, потом посмотрел на меня, и обратясь к учителям, сказал:
"Если ваши хорошие балы поставлены так же справедливо, как дурные этому кадету, то вы, господа, не останетесь мной довольны!"
После этого он обратился ко мне с вопросом, и велел мне перевести с русского языка на французский.
Только что вышед из рук Цыхры и мадам Боньот, и уже понимая хорошо легкие французские сочинения, я перевел удовлетворительно.
– "Тут что-то непонятно!" сказал Клингер, обращаясь к директору: "этот мальчик знает все лучше других, а у него самые дурные балы!"
Клингер подозвал меня к себе, погладил по щеке (это была такая редкость, что все присутствовавшие обратили на меня взоры), и сказал по-французски: "Expliquez – nous,mon garcon, се que cela signifie? (т.е. объясни нам, что это значит?) – Слезы невольно брызнули у меня в три ручья, и я зарыдал.
Мое сиротство, мое уничижение, немилосердное обхождение со мной Пурпура взволновали меня, и я высказал все, что у меня было на душе, отчасти по-французски, отчасти по-русски.
Учителя в оправдание говорили, что я не хочу учить наизусть, что я не имею тетрадей, что я упрям; Пурпур объявил, что я неряха и повеса, но чувство справедливости, однажды пробужденное в Клингере, уже не могло быть ничем заглушено, и мое чистосердечие, а может быть и детское красноречие, отозвались в душе, в которой под ледяной корой таилось чувство!
Он спросил меня, из какой я нации, а потом велел мне сесть на первую скамью (я сидел прежде на последней), а сам подошел к директору, и стал с ним говорить в полголоса.
Граф Ламсдорф подозвал к себе майора Ранефта, и указывая на меня, сказал ему: "Возьмите к себе в роту, еще сегодня, этого кадета!"
– Экзамен, после этого эпизода, пошел своим чередом, а Клингер, как будто гордясь