“Мы, реформаторы 1985 года, пытались разрушить большевистскую церковь во имя истинной религии и истинного Иисуса, еще не осознавая, что и религия обновления была ложной, а наш Иисус фальшивым”[15], – писал Александр Яковлев. Идеолог советской системы шел к свободе более осознанно и уверенно, чем любой из его соратников, включая и самого Горбачева. “Я возненавидел Сталина – это чудовище, жестоко обманувшее меня и растоптавшее мой романтический мир надежд”[16]. Яковлев был одним из немногих – если не единственным – в руководстве страны, кто выбрал для себя путь личного покаяния и искупления и прошел его до конца.
То, что “реформация” началась с печати, свидетельствовало о почти религиозном отношении к текстам. Большевики уничтожали церкви, но особый пиетет к слову они позаимствовали именно у религии. Сочинения Ленина и Маркса, которые в обязательном порядке изучались в школах и вузах, определяли подход к истории и мировоззрение в целом. Баталии на страницах газет велись с использованием цитат из “священных текстов” классиков марксизма-ленинизма.
Неслучайно одним из первых шагов большевистской власти стала “национализация” печатного слова. Вначале черные списки запрещенных книг, в которые среди прочих попали Библия и множество произведений для детей, составляла Надежда Крупская. В 1930-е годы под судом, а затем и в ссылке оказалась библиотекарь Татьяна Шанько – за то, что выдавала читателям книги по философии, хотя и не входившие в число запрещенных, но не вписывавшиеся в марксистскую картину мира. В “спецхраны” – особые закрытые отделы библиотек – можно было проникнуть только по специальному разрешению, а на многих книгах стоял гриф “для служебного пользования”. Строгий контроль за подпиской на литературные журналы и газеты, уничтожение тиражей – страх перед письменным и печатным словом пронизывал всю советскую систему.
Слова приравнивались к самой жизни. Запрет на слово – “десять лет без права переписки” – означал смерть. В 1940-х годах, когда десятилетние сроки стали приближаться к концу, семьи репрессированных