И если мы говорим «сто пятьдесят три» – на бальбуте это будет stonk skonkitronk. А если, например, «тысяча двести семьдесят девять»: tisonk donkisidonk nonk.
Нас было четверо. Bim kronk au. Дословно: было четыре «я».
Но сначала был я один, бог. Ksutima au onkuru bim, B.O.G., suta da kavuta, amgluta da negrimuta. В начале был только я, человек и кофе, время и тишина.
Da donk bim m-e-e-suta kroskoje. Meesutko. А вторым был он – Козлик.
Ко-о-озлик…
Тайком насладившись созданным мной наречием, вылепив из его месива, как ребёнок из подаренного ему пластилина, полдюжины простых фигурок, я немного успокоился и твёрдо решил никому пока что о бальбуте не говорить. Совершенствовать понемногу её неслыханный вкус – и ни в коем случае ни с кем не делиться. Нужно было сделать паузу – пусть отлежится, перестанет быть сном, наберётся сил, чтобы принять все предназначенные ей вызовы. А лучше всего, думал я печально и с каким-то почти садистским наслаждением, пусть навсегда останется моей и только моей мёртвой красотой.
Но созданный мной язык не выглядел мёртвым. Нет, чёрт бы её побрал, бальбута не лежала неподвижно на застеленном мной ложе, в свадебном платье, холодная и совершенная. Ничего подобного! Она соблазняла, она вибрировала, не давала сосредоточиться на чём-нибудь другом, звала из тьмы, манила своими сладкими полнозвучными гласными. Она танцевала передо мной, она звенела – недаром я увешал её монистами стольких звонких звуков, она густо и страстно трубила в свой рог – и мне становилось всё более неловко. Её способность к жизни была абсолютной. Она могла всё – и принадлежала мне одному.
Как осатаневший от любви восточный сатрап, каждую ночь я приходил к ней в комнату, ключ от которой существовал только в одном экземпляре, любовался ею, насыщался ею, пересыпал из ладони в ладонь её золото, шёлк и серебро, нюхал её материю, гладил её кожу – и чувствовал при этом всё больший страх: или её украдут, или я раздам её толпе. Раздам всем нищим, тупым и безликим, раздам в одном ужасном, пьяном порыве, и больше никогда не смогу вернуть. «Последний раз я был у тебя», – клялся я каждый раз после своих визитов, «Учти, последний!» – и всё равно стоило Верочке уйти на работу, как я бросался открывать клетку.
Как-то зимой я не выдержал и начал переводить на бальбуту стихи и разные короткие тексты. Бальбута будто бы только этого и ждала – в ней наконец забурлила кровь, она принимала любую форму, которую я ей предлагал, ей не были нужны приказы и напоминания, она с улыбкой извивалась, становилось мягкой или, наоборот, послушно твердела, стоило мне только представить, чего я от неё хочу. Она была бесконечным пространством слова, она перевоплощалась в любой образ, который мне хотелось притащить с собой в её золотую клетку. Моя бальбута… она была такой покорной, такой предупредительной… Каждый день я наблюдал волшебство: на моих глазах молниеносно вырастали новые растения, существа, пейзажи – никем не изведанные, невидимые, и познать их мог только я. Одного моего желания хватало, чтобы вся эта роскошь и вся тайна свернулись, спрятались – и снова уступили место реальности. Я был королём бальбуты. Её диктатором. Единственным её любовником, первым и последним. Её сердцем. Её убийцей.
Как-то в марте, трясясь в троллейбусе, я думал про свою бальбуту, думал, как я приду к ней в эту ночь, – и тут на остановке вошёл