Утреннее заседание началось с выступления Бухарина.
Бухарин. Я, товарищи, имею сообщить вам очень краткое заявление такого порядка. Приношу пленуму Центрального комитета свои извинения за необдуманный и политически вредный акт объявления мною голодовки.
Сталин. Мало, мало!
Бухарин. Я могу мотивировать. Я прошу пленум Центрального комитета принять эти мои извинения, потому что действительно получилось так, что я поставил пленум ЦК перед своего рода ультиматумом и этот ультиматум был закреплен мною в виде этого необычайного шага.
Каганович. Антисоветского шага.
Бухарин. Этим самым я совершил очень крупную политическую ошибку, которая только отчасти может быть смягчена тем, что я находился в исключительно болезненном состоянии. Я прошу Центральный комитет извинить меня и приношу очень глубокие извинения по поводу этого, действительно, совершенно недопустимого политического шага.
Сталин. Извинить и простить.
Бухарин. Да, да, и простить.
Сталин. Вот, вот!
Молотов. Вы не полагаете, что ваша так называемая голодовка некоторыми товарищами может рассматриваться как антисоветский акт?
Каминский. Вот именно, Бухарин, так и надо сказать.
Бухарин. Если некоторые товарищи могут это так рассматривать… (Шум в зале. Голоса с мест. А как же иначе? Только так и можно рассматривать.) Но, товарищи, в мои субъективные намерения это не входило…
Каганович. Объективное от субъективного не отделено каменной стеной, согласно марксизму[94].
Каганович был прав, и Бухарин знал это (и в прошлом не раз говорил то же самое). Греховная мысль – преступное деяние; преступное деяние – воплощение греховной мысли. Бухарин не подвергал сомнению партийные аксиомы: он пытался сохранить различие между человеком и политиком – различие, соответствовавшее оппозиции «дорогой Коба/товарищ Сталин».
Мне сказали, что я пользуюсь каким-то хитроумным маневром, что пишу в Политбюро, потом лично т. Сталину для того, чтобы воздействовать на его доброту. (Сталин. Я не жалуюсь.) Я говорю об этом потому, что этот вопрос затронули, и потом много упреков или полуупреков о том, что я пишу Сталину не совсем так, как в письмах в Политбюро. Но, товарищи, я не думаю, чтобы это был основательный упрек и что меня можно заподозрить здесь в особой хитрости. Совершенно естественно, что, когда человек пишет в официальный партийный орган, он пишет по-одному, а когда пишет т. Сталину как высшему авторитету в стране и в партии, он здесь высказывает целый ряд колебаний, ставит целый ряд вопросов, пишет о том, чего в официальном документе не напишет. Здесь есть некоторая разница, некоторый оттенок. И мне кажется, что такая вещь установилась еще при Ленине. Когда каждый из нас писал Ильичу, он ставил такие вопросы, с которыми не входил в Политбюро, он писал ему о своих