– Может и сможешь. Ты уже большая и в школу ходишь, – не отступал братишка. – И вообще – вон папа тоже с мамой спит, а он взрослый и ни-че-го-шень-ки не боится, – он специально разложил на слоги слово «ничегошеньки» для пущего эффекта. – Так что же получается, ему можно, а мне – нет, что ли?
– Ну всё, ребята, хватит спорить. Ты, Мёрфи, вообще болеешь, – вмешалась мама в ответ на мой многозначительный кашель. – Нате вот вам, – она всучила мне ещё и свежесваренное какао для Лу, а сверху на тосты насыпала клубничного печенья. – Надеюсь, не упадёт башня. Идите пока в карантинную, ну, к Лу и Рэй в комнату, и по дому не слишком разгуливайте. К бабушке с дедушкой, получается, тоже лучше сегодня не ходить… Ну ничего, – поспешно добавила мама при виде наших притухших глаз. – Я им скажу – вы к ним в другой день наведаетесь.
И мы, новоиспечённые больные, стараясь по пути не растерять провиант, поплелись к лестнице. Настроение у меня было так себе, ведь теперь ни на ужин сходить, ни просто погулять было нельзя. А ещё – Новый год! Вот уж угораздило так угораздило.
Зато Лу, как ни странно, быстро отошёл и пребывал в лёгком и приятном расположении духа.
– Эй, чего ты дуешься? – со стуком поставив еду на прикроватную тумбочку, он взъерошил мне волосы. – Ты что, разве не понимаешь, что мы теперь на льготном пакете?
– А? – я подняла с мягкого коврика Рэй печенье, которому всё-таки удалось сбежать с блюда.
– Вот тебе и «А», – брат невозмутимо прыгнул на свой незастеленный диван. Из-за его плохой, как у всякого больного, координации движений получилось комично: приземлившись на одно плечо, Лу повалился на постель плашмя, словно морская звезда. – Нас же теперь никто работать не заставит! Ни убираться, ни готовить, ни ёлку наряжать…
– Я хочу ёлку наряжать! – так уж сложилось у нас в семье, что ель мы ставили не на Рождество, как принято, а на Новый год. Не знаю, с чем это связано, но папа исправно каждый раз приносил зелёное ароматное дерево, мы размещали его в зале (правда, ёлка при этом занимала треть комнаты) и всей семьёй, кто был в доме, а не разошёлся по друзьям-знакомым, наряжали. И из года в год, мне по каким-то, вроде, ясным, а вроде бы, и весьма мутным причинам было жалко эти самые ели. С одной стороны, и папа всегда рассуждал «Чего их жалеть, всё равно они уже продаются, им не поможешь, а так хоть дом украсят», и мама никогда не относилась к данному вопросу столь же трепетно. Но почему-то меня вид бедных, сбитых в пучки, перевязанные тугими бечёвками, ёлочек, которые обыкновенно бывали выставлены у нас в деревне на продажу, таких молодых, гибких и смиренно склонивших свои тонкие верхушки в ожидании неминуемой гибели, доводил чуть ли не до слёз. Возможно, я, как и бывает с маленькими детьми, в какой-то мере драматизировала, коверкала увиденное, но сердце моё, совсем ещё ребяческое, не могло оставаться равнодушным к такой тирании. «Им бы ещё расти и расти, годами, веками. А теперь их просто выбросят на помойку». Я пыталась говорить об этом, даже однажды, доведя до абсурда, притащила выброшенную