Самодеятельность прусского посланника не могла не вызвать новую волну недовольства в Берлине. Получив из Вены официальную жалобу на действия Бисмарка, Мантойфель заявил: «Я готов подписаться под всем, что граф Буоль пишет в этом письме. Возня во Франкфурте жалка и отвратительна»[132]. Сам дипломат, чувствуя сгущающиеся над его головой тучи, писал в декабре 1857 года Герлаху: «В первые годы моего пребывания здесь я был любимцем, сияние королевского расположения ко мне отражалось от лиц придворных. Все изменилось; то ли король понял, что я такой же обычный человек, как и все остальные, то ли услышал обо мне плохое, возможно, правду, потому что на каждом можно найти пятна. Короче говоря, Его Величество реже имеет потребность видеть меня, придворные дамы улыбаются мне прохладнее, господа пожимают мне руку более вяло, мнение о моей пригодности изменилось в худшую сторону (…) Я не испытываю потребности нравиться многим людям, я не страдаю современной болезнью, стремлением к признанию, а расположение двора и людей, с которыми я общаюсь, я изучаю скорее с точки зрения антропологической науки, нежели личных эмоций. Такое хладнокровие не умножает число моих друзей, а жизнь за рубежом ослабляет мои связи с ровесниками и людьми моего круга, с которыми я был в хороших отношениях до тех пор, пока не подался в политику»[133].
Однако расположение короля к тому моменту уже мало что значило. Осенью 1857 года у Фридриха Вильгельма стали очевидны признаки помрачения рассудка. Прусская столица к тому моменту утопала в интригах. Как писал В. Рихтер, «весь политический Берлин напоминал термитник, в боковых ходах которого ориентировались лишь посвященные, где все кишело шпиками и шпионами и агенты Мантойфеля, например, вскрывали конверты с депешами, которые курсировали между королем и министрами. Это была запутанная игра в передних и на черных лестницах»