Грянула революция, девяносто первый год пришел и смел все, что было до него, а щенят, только что окончивших институты, таких, как Хохлов, Лавровский, Кузя и Димон Пилюгин, четвертый из их студенческой компании, и вовсе не пощадил. Они кинулись врассыпную, продолжая твердить друг другу, что их дружба навсегда, что «уходит бригантина от причала», что «не стоит прогибаться под изменчивый мир», что они сильнее, и они смогут.
Ну, и на самом деле, по большому-то счету, смогли – никто из них не умер, не погиб в девяносто третьем у Белого дома, хотя все туда бегали и изо всех сил лезли на рожон, не спился, не стал законченным наркоманом или бандитом. Все потихоньку гребут и выгребают против течения, может, кроме Кузи, который всегда жил только в соответствии со своими законами, единственными, которые почитал «разумными»!
Лавровскому оказалось труднее всех, потому что он был художественно одарен, а такой дар не нужен «в эпоху перемен», как все привыкли называть то смутное время, в котором жили.
После института он некоторое время побыл военным инженером, но натура художника бунтовала против ограничений, когда все по уставу, да и армия начала разваливаться так стремительно, что никто не успевал подбирать куски и латать дыры.
Из армии пришлось уйти, и наступили тяжелые и голодные времена. Лавровский пошел было торговать на биржу – тогда все ходили на биржу и чем-то там торговали, – но немного опоздал. К тому времени, когда он влился в армию торговцев воздухом, все сливки уже были сняты, поделены и частично проедены и вложены в малиновые пиджаки и пригнанные из Германии «мерины», вошедшие в моду. Что-то он заработал, конечно, и пиджак себе завел, не малиновый, но зато в полоску, и машину купил, и научился кататься на горных лыжах, и поехал на курорт.
Света осталась в Москве – Владик был еще мал, с кем его оставишь?..
Там, на курорте, Лавровский познакомился с разными отчаянными парнями и длинноволосыми девушками, каких никогда не видел раньше… в прежней жизни.
Девушки водили машины, катались на лыжах, курили длинные коричневые пахитоски со странным английским словом на пачке – на отечественный манер оно звучало, как «море». С этим самым «морем» в зубах, шикарные, как картинки из иностранных журналов, с кольцами в ушах и блестками на веках и щеках, они сидели на открытых верандах высокогорных отелей, пили коньяк, хохотали и встряхивали волосами, и в их хохоте и встряхивании было нечто недоступное, порочное и очень притягательное. Лавровского они будоражили, как подростков будоражат эстрадные звезды, отделенные от внешнего мира прочным, словно алмаз, стеклом телевизионного экрана. Он стал плохо спать, просыпался в испарине, был разбит, раздавлен и катался из рук вон плохо.
– Митька, – сказал он однажды Хохлову, который тоже тогда потащился с ним на курорт, – ты понимаешь, Митька?!
– Нет, – ответил прозаический Хохлов, который на прекрасных одалисок не обращал никакого внимания и только и делал, что катался,