Медлительность этих людей причиняла ей боль. Там, за стеной, что-то происходило.
Наконец они решились:
– Он вылетел из Комодоро в девятнадцать тридцать.
– И с тех пор?..
– С тех пор… сильно опаздывает… сильно опаздывает из-за плохой погоды…
– О! Из-за плохой погоды…
Какая несправедливость! И какое вероломство – в этой луне, праздно повисшей над Буэнос-Айресом!.. Молодая женщина вспомнила вдруг, что от Комодоро до Трилью каких-нибудь два часа полета, не больше.
– И целых шесть часов он летит до Трилью?! Но посылает же он вам радиограммы… Что он говорит?
– Он говорит? Но в такую погоду… Вы сами понимаете… его радиограммы до нас не доходят.
– В такую погоду!..
– Итак, решено, сударыня: мы позвоним вам, как только что-нибудь узнаем.
– О, вы ничего не знаете…
– До свидания, сударыня.
– Нет! Нет! Я хочу говорить с директором!
– Господин директор очень занят, сударыня, он на совещании.
– Мне это безразлично! Совершенно безразлично! Я хочу с ним говорить!
Заведующий бюро вытер капли пота со лба:
– Одну минуточку…
Он открыл дверь Ривьера.
– С вами хочет говорить госпожа Фабьен.
«Вот оно, – подумал Ривьер, – вот начинается то, чего я боялся». На первый план драмы выступают чувства… Вначале Ривьеру хотелось их отвергнуть: матерей и жен не допускают в операционную. И на корабле в минуту опасности чувства должны молчать. Они не помогают спасать людей… Однако он решился:
– Соедините ее со мной.
Он услышал далекий голос, слабый, дрожащий, и тотчас понял, что не сможет сказать ей правду. Сойтись сейчас в поединке – разве хоть одному из них это принесло бы какую-нибудь пользу?
– Прошу вас, успокойтесь, сударыня! В нашем деле так часто приходится подолгу ждать вестей.
Он приблизился к той грани, за которой вставала уже не беда отдельного, частного человека – возникала проблема действия как такового. Ривьеру противостояла не жена Фабьена, а совершенно иное понимание жизни. Ривьер мог только слушать и сочувствовать этому слабому голосу, этой песне, такой грустной и такой враждебной. Ибо ни действие, ни личное счастье не могут ничем поступиться, они враги. Эта женщина тоже выступала от имени некоего мира, имевшего свою абсолютную ценность, свое понимание долга и свои права. От имени мира, где горит лампа над столом, где плоть взывает к плоти, где живут надежды, ласки и воспоминания. Она требовала вернуть то, что ей принадлежало, и она была права. Он, Ривьер, тоже был прав; но он не мог ничего противопоставить правде этой женщины. В лучах жалкой домашней лампы его собственная правда открывалась ему как нечто, не поддающееся выражению, бесчеловечное…
– Сударыня…
Она больше не слушала. Ему казалось – она рухнула у самых его ног, истощив силу своих слабых кулаков в борьбе с этой глухой стеной.
Как-то один инженер сказал Ривьеру, наклонясь вместе с ним над раненым, что лежал возле строящегося моста: «Стоит ли этот мост того, чтобы