Амфитрион немедленно вооружил часть своей челяди – выбрав людей проверенных и побывавших в бою – и выступил на юго-восток в сторону Кефиса, дабы пресечь разбой.
Правда, по приезде почти сразу выяснилось, что разбой есть, а разбойников нет; вернее, не то чтобы совсем нет и козы действительно пропадают – но только потому, что пастыри стад, сиречь пастухи, очень любят мясо. И любят его чаще, чем положено. Особенно под молодое вино, которое в тех местах чуть ли не в ручьях текло.
Мяса было много. Оно мекало, блеяло и паслось совсем рядом. Мясо было хозяйское и вкусное – в чем заключалось противоречие. Поэтому пастухи всякий раз честно боролись с искушением – и всякий раз искушение побеждало…
Выяснив это, Амфитрион вместо того, чтобы прийти в ярость, как ожидали его спутники, долго хохотал, потом велел всыпать плетей провинившимся пастухам (в основном за неумение врать) и взыскать съеденное из полагавшейся им части приплода; после чего отправился в обратный путь.
Пастухи глядели ему вслед, почесывали вспухшие спины и дивились легкому наказанию.
При виде мяса их тошнило…
А Амфитрион, вернувшись в Фивы, напрочь забыл и о пастухах, и об убытках, едва ему довелось увидеть свой дом.
Вся его восточная часть, где располагался гинекей – женские покои, носила на себе явные следы огня. О том же говорил закопченный дверной проем, покрытый слоем грязной сажи двор, растрескавшаяся и почерневшая черепица на крыше, где сейчас возилось несколько рабов, перекрывая крышу заново.
Амфитрион задохнулся, ускорил шаги, потом побежал…
Алкмена, слегка прихрамывая, вышла ему навстречу из двери мегарона – центрального зала для мужских застолий и деловых встреч, огороженного невысокой каменной балюстрадой; она спустилась по ступенькам вниз, и Амфитрион с невыразимым облегчением привлек жену к себе. Он гладил ее шелковистые волосы, кажется, что-то говорил и никак не мог остановиться, чувствуя, как бьется ее сердце, как дыхание вздымает грудь Алкмены, – он не в силах был отпустить ее, особенно сейчас, после пережитого потрясения, и лишь одна мысль билась в голове: «Хвала Зевсу – жива!.. жива… жива!..»
Почему хвала именно Зевсу, а не кому-то другому – об этом он не думал.
Рассказ о случившемся он выслушал позже, и лицо его при этом не выражало ничего.
…Крики «Пожар!» раздались среди ночи. Видимо, кто-то опрокинул масляный светильник, загорелся ковер – ну а там пошло полыхать.
Спросонья Алкмена не сразу сообразила, в чем дело, но непрекращающиеся вопли «Горим!» и дымный чад, уже просачивающийся в щели, быстро сообщили ей, что случилось. Поспешно завернувшись в пеплос,[11] Алкмена бросилась к выходу, но складка ковра словно живая скользнула ей под ноги, лодыжку пронзила острая боль… вокруг