Здесь, на земле, это нередко называют любовью. Я придумал, что в аду это называют голодом. Только там голод сильнее, насыщение – полнее. Тело не мешает, и более сильный бес (он – дух) может просто всосать, вобрать другого, а потом подпитываться порабощенным собратом. Вот для чего (придумал я) нужны им человеческие души и другие бесы. Вот почему Сатана хотел бы заполучить всех детей Евы и все воинства небесные. Он мечтает о дне и часе, когда поглотит все и сказать «я» можно будет только через него. Этот мерзкий паук – его извод, его версия той безграничной щедрости, с какой Бог обращает орудия в слуг, а слуг – в сынов, чтобы они смогли в конце концов соединиться с Ним в совершенной любви, ибо Он дал им свободу быть личностью.
Однако, как в сказке братьев Гримм, «это мне только приснилось». Это символ, миф. Поэтому для тех, кто читает «Баламута», не так уж важно, что я думаю о бесах. Те, кто в них верит, примут мой символ как реальность; те, кто не верит, – как олицетворение понятий, и книга будет аллегорией. Но это почти безразлично. Я хотел не гадать о жизни бесов, а увидеть под новым углом человеческую жизнь.
Мне сказали, что я не первый на этом поприще, в XVII веке писали письма от лица дьявола. Я такой книги не видел. Кажется, цель ее была чисто политическая. А вот долг «Признаниям порядочной женщины» Стивена Маккенны я охотно признаю. Связь не так уж явственна, но там вы найдете тот самый нравственный перевертыш – черное названо белым, белое – черным, и юмор обусловлен тем, что у «1-го лица» совершенно нет юмора. Думаю, мыслью о духовном каннибализме я обязан в какой-то мере жутким эпизодам «поглощения» из незаслуженно забытого «Путешествия на Арктур» Дэвида Линдсея.
Я не заслужил комплимента, который мне делали, предполагая, что я много изучал нравственное и аскетическое богословие, а потом, словно спелый плод, как бы упала эта книга. Они забыли, что есть и другой, вполне надежный путь, искушения и соблазны можно изучить проще. «Явило сердце мне всю злобу зла», и в других сердцах я не нуждаюсь.
Меня часто просили продолжить «Письма Баламута», но много лет мне очень не хотелось это делать. Никогда не писал я с такой легкостью, никогда не писал с меньшей радостью. Легкость, конечно, вызвана тем, что принцип бесовских писем, раз уж ты его придумал, действует сам собой, как лилипуты и великаны у Свифта, или медицинская и этическая философия «Едгина»[3], или чудесный камень у Энсти[4]. Дай ему волю – и пиши хоть тысячи страниц. Настроить разум на бесовский лад легко, но неприятно, во всяком случае, забавляет это недолго. От напряжения у меня как бы сжало дух. Мир, в который я себя загонял, говоря устами беса, был трухлявым, иссохшим, безводным, скрежещущим, там не оставалось ни капли радости, свежести, красоты. Я чуть не задохнулся, пока не кончил книгу, а если бы писал дальше, удушил бы читателей.
Кроме того, меня раздражало, что книга моя – такая, а не другая, хотя