Когда Глэсс склонилась надо мной, меня охватило чувство, что кроме меня и ее голоса нет никого на свете.
– Так вот, что касается твоих ушей…
Это все было из-за Дианы! Если бы она тогда оставила эту дурацкую улитку в покое, Глэсс не пришлось бы весь вечер думать об ушах.
– Надеюсь, тебе ясно, – продолжал голос, – что они сделают с тобой то же, что сделали и с Дамбо.
– Кто – они?
– Люди.
Глэсс махнула рукой в сторону широко распахнутого окна, рама которого очерчивала на фоне темных стен иссиня-черный прямоугольник ночного неба. Ее пальцы указывали на всех и каждого: на город, на тех, кто жил по ту сторону реки, на весь остальной мир, на всю Вселенную, – и этот всеобъемлющий жест внушил мне страх.
– И что они с ним сделали? – прошептал я, не в силах повысить голос от напряженного ожидания, и мне казалось, что Глэсс долго думала, прежде чем дать ответ. Тишина опутала мое дрожащее сердце, как тесная, грубая ткань.
– Они продали его в цирк и заставили залезть на двадцатиметровую вышку, – наконец ответила мне Глэсс из темноты, сомкнувшейся после этих слов еще плотнее. – А потом приказали ему прыгать в чан с манной кашей. И смеялись над ним!
Поначалу сестра Марта казалась в моих глазах непререкаемым авторитетом. Когда я видел, как она, склонив голову, торопливо шагала вперед по коридорам больницы, будто направлялась на войну, я воображал, что много лет назад она выступила в завоевательный поход, который увенчался победоносным захватом триста третьего отделения. Лишь спустя определенное время я понял, что под броней ее свежих накрахмаленных блузок бьется сердце, добрейшее из добрейших.
– Оториноларинголог, – проворчала она в ответ на мой первый вопрос, и перед моими глазами блеснуло распятие, подвешенное на тонкой серебряной цепочке, – это ухо-горло-нос!
Всех своих пациентов она вне зависимости от возраста величала «деточками», за исключением тех, кто, как я, попал сюда из-за ушей и относился к особо выделяемой ею категории «ушастиков». На мягкость звучания моего имени она, однако, при этом отчего-то не обращала внимания и принципиально звала меня Пил.
Пил, ушастик мой.
Но при всем уважении, которое она мне внушала, я смутно ощущал, что сестра Марта была моей тихой гаванью в бескрайнем, холодном море больницы, полном незнакомых запахов. И чтобы причалить к надежным берегам, мне, как и другим лелеемым пациентам, надо было лишь расправить свои огромные уши, как паруса, и улучить момент, когда сестра Марта знала, что на нее не смотрит никто из больничного персонала. В такие минуты она целиком отдавалась во власть материнского инстинкта, голос ее звучал мягко и нежно, а если очень повезет, то «ушастик» оказывался прижатым к необъятной груди, и ему ласково чесали за все еще торчащими или уже подвергнувшимися вмешательству ушами.
Врача, в обязанности которого вменялось сделать так, чтобы меня никогда не высмеивали из-за торчащих