Сегодня я умру.
Я не болен.
Я не разорен.
Я не могу больше жить, вот и все.
Обездоленному до такой степени можно ли вообще употреблять это слово – жить?
Я долго верил, что справлюсь. Верил всему, что мне говорили: надо смириться со смертью любимой, придет успокоение, и затем она возродится как идеал в воспоминаниях… если бы. Я вижу только ее прах, плавающий на воде. его вкус стоит у меня во рту.
Ночью протянешь руки – и никого больше нет, и нет ничего вообще.
Я не могу вернуть ее, мои слова бессильны, а у меня только слова и есть, поэтому я хочу умереть.
Больше никого? Я сгущаю краски – кое-кто есть. ребенок, наш сын, шести лет. но моя любовь к нему, его любовь ко мне и даже обе они не в силах уравновесить чашу весов. Слишком она перевешивает, пустая чаша, – та, что влечет меня.
Когда я смотрю на него, я вижу ее. И злюсь на него за это, как злюсь и на нее. Те же черты, тот же вызов в темных глазах, та же грация, та же кожа, те же вспышки гнева.
Так что пора кончать. Я знаю, что отбрасываю все мои отцовские обязанности, когда пишу это, но отец ли я еще?
Если и отец, то плохой. Я это понял еще в Шамборе[2], несколько месяцев назад, зимой. Замок, где снимали «Ослиную шкуру»[3]. Я решил свозить его туда, потому что он был в восторге от фильма, особенно от Денев. Лично я предпочитаю Сейриг[4]. Небо, серое до белизны, венчало колоколенки, башню с лилиями, террасы, украшенные лепными саламандрами, по которым мы бродили вдвоем, рука в руке, между небом и землей, до отвесного края. Посетителей было немного, все продрогшие, как мы, а вокруг насколько хватало глаз, нас обступал лес, будто мы были на острове, под угрозой когтистых волн. Мне приходили в голову не легендарные охоты и мчащиеся по зарослям кабаны, не факелы, в свете которых несутся кавалькады юных принцев с горячей кровью, возбужденных струящимися под корой соками, – нет, я видел жестокие убийства, младенцев, которым вырывают сердце, потому что этого требует злая мачеха, молодых женщин, чью добродетель попирают и бросают затем их красоту на съедение волкам, размозженные камнями головы невинных, из которых брызжет кровь, пятная кружево папоротников.
Мы спустились по двухзаходной винтовой лестнице, задуманной, говорят, самим Леонардо да Винчи. Комнаты были ледяные, облезлые обои давно покинуты красками. Холод царил везде, мы чувствовали, как он крепок, кончиками наших застывших пальцев. Вырезанный из дерева олень в натуральную величину, которого мы видели в фильме Жака Деми, красовался в центре зала с большим крестом в рогах. Потерянное в этой бескрайности изваяние разрывало сердце. Это был не замок, это был склеп.
У меня не было сил отвечать на его вопросы о королях, Леонардо, Ренессансе и символике цветка лилии. Этот бред в камне вонял смертью, меня воротило – я ведь знал, что этот запах исходит и от меня.
Я все понимаю, в этом моя драма. Как будто жизнь не хочет больше течь по моим жилам. Боюсь, что это безысходно.
Я не заслуживаю моего сына и его любви. Его грации олененка.
По дороге к Шенонсо я думал о родителях, которые, прежде чем убить себя, убивают своих детей. Мне это всегда казалось гнусностью, а вот в тот день я понял. Мы миновали пункт уплаты дорожной пошлины и проехали бетонную силосную башню колоссальных размеров, выглядевшую заброшенной.
– Папа, ты не включишь музыку? – спросил он своим тонким голоском.
– Конечно, сердечко мое.
Да, в тот день я понял. Детей убивают не потому, что хотят перечеркнуть жизнь, которая не удалась, не от желания, дав задний ход, сгладить сумятицу, которую мы, взрослые, посеяли в их жизни.
Нет. Убивают затем, чтобы дети не судили нас, когда вырастут.
А я его суду доверяю. И поэтому хочу, чтобы он жил.
Он будет жить, и в лучших возможных условиях. Я обо всем для него позаботился. Круглая сумма ждет его по достижении совершеннолетия. А до тех пор солидное содержание. Все в порядке, оформлено, нотариально заверено. Его будут растить те, кто вырастил меня. Там, где он сейчас. Он ни в чем не будет испытывать недостатка. Нет, ему будет недоставать отца. Ничего страшного, так даже лучше: я не успею его разочаровать, как все отцы.
Трусость? Нет. Трусостью было бы не сделать этого, продолжать до такой степени предавать себя. Я положу конец не моим дням, я положу конец долгой ночи.
Мои мысли путаются. Я не могу больше с ними сладить.
Моя жена погибла. Под водой. Но перед смертью она ушла, оставив нас одних, меня и моего сына. Я так и не узнал, собиралась ли она вернуться из этого путешествия, ставшего роковым, или же поставила на нас крест. Она была артисткой… С ними, артистами, никогда не знаешь. Цена творчества тяжела. Беда в том, что зачастую платят ее другие.
Это неведение терзает меня. И я скитаюсь, точно старый добрый Улисс,