– О чем разговор? – так же бодро отозвался я.
Мы обменялись крепчайшим мужским рукопожатием. Он даже хотел поцеловать меня, но в последний момент удержался. Зато не поскупился на прощальные бесценные советы. Я знал всему этому цену, но все же с некоторой печалью смотрел ему вслед.
Набойков избрал благую участь. Весь день протомился я на разъезде. Товарняк на Графскую пошел лишь вечером. В теплушку меня не пустили, и я проделал весь путь на открытой платформе…
На этом обрываются мои дневниковые записи. Обрываются надолго – на пять с лишним лет. Лишь в исходе сорок восьмого года заведу я себе новую тетрадь. Я не знаю, почему перестал записывать свою жизнь, да это и неважно. В оставшиеся мне воронежские дни я делал затеси, о которых упоминал выше.
Лесков говорил, что каждую вещь надо писать вдоль, а потом поперек. Затеси – это рассказы, написанные только вдоль. Я, правда, уже в московские дни пытался написать их и поперек, но по ряду причин не осуществил этого намерения до конца. Может быть, оно и к лучшему, сохранилась подлинность переживания, оно не стало литературным. До последнего времени мне оставалось непонятным, как мог я в своем тогдашнем состоянии корпеть над этими почти что рассказами. Куда естественнее было бы продолжать дневниковые записи или отложить возню с бумагой до лучших времен. И лишь недавно открылся мне довольно простой смысл моих литературных усилий: это было самоспасение. «И форму от бесформия мы лечим», – сказал поэт. Я бессознательно лечил свой распад, утрату душевной и физической формы попыткой создать литературную форму и тем самому собраться нацельно.
Рванина блокнотных записей напоминала мою внутреннюю расхристанность. Бессознательно я нашел эту душевную терапию, когда переводил в литературу (ну, пусть в полуфабрикат литературы) свои мытарства меж явью и бредом.
Каждый умирает в одиночку, но и каждый спасается в одиночку. Я занимался последним, сам того не ведая. Две избитые истины: человек ничего о себе не знает и человек знает о себе все – равно справедливы. Полная слепота к себе и высшая проницательность могут сосуществовать в одном переживании. Я не знал, что со мной, в те черные воронежские дни, но в тайной сознательности обременял рассудок самым важным и спасительным для него делом. Вот эти затеси.
Женщина в поезде
В Графской я пересел на поезд до станции Анна, где находилось Политуправление фронта. До этого я километров двадцать ехал на открытой платформе и так закоченел, что совсем не чувствовал своего тела, кроме поясницы, которую намял и согрел спустившийся рюкзак. Я едва отыскал дверь вагона из-за темноты проклятого воронежского ветра, который содрал с наста снег, сухой и колючий, как песок, и швырял им в глаза.
Я никогда не чувствую себя более жалким и беззащитным, чем при посадке на поезд. Мне всякий раз кажется, что меня почему-либо не посадят, поезд уйдет и я останусь один на пустой платформе, и так день за днем, в холоде, голоде и щемящей пустоте. В такие минуты я беззащитен, как ребенок, и как ребенок могу привязаться к человеку, который поможет мне, спасет от этого страха.
Но