На том берегу я всегда оживал, начинал дышать. Спустя годы радость узнавания балтийского побережья пробуждала внутри меня абсолютно щенячий восторг, а обжигающий холод моря возвращал силы.
Очень нравились мне просвирки и особенно причастие, ведь оно состояло из ложки малинового варенья со сладким кагором. Бабушка, прожив несколько лет в большевистском семействе, тайком окрестила меня в церкви, боясь, как бы младенец не погиб раньше времени. Мама, конечно, была посвящена в тайну, а отцу боялись сказать об этом «поповском безобразии». Случайно узнав об этом в каком-то разговоре, отец страшно разгневался. При его мирном характере он бушевал, грозил страшными карами малышу и перепугал маму и бабушку до слез. Только в 1938 году, будучи уже на Дальнем Востоке, мы обнаружили в уголке моей подушки зашитый медный крестик, память о бабушкином «преступлении». Ее уже не было на свете, а я жалею до сих пор, что крестик не сохранился. Это была бы память о бабушке, от которой, увы, ничего не осталось.
Папа, как и положено нормальному коммунисту (не тем, кто сегодня скрещивает – от слова «крест» – Сталина, русский национализм и коммунизм), был воинствующим атеистом. Мама – тоже. Это стало неотъемлемым свойством, больше того, ценностью нашей семьи. Не был религиозен и брат. Кроме архитектурно-исторических аллюзий меня ничто не связывает с религией. Политическое православие непременно сопровождается антисемитизмом, русским национализмом, нетерпимостью и готовностью к погромам – как такое можно принять? Впрочем, к собственно интимным религиозным чувствам политико-официозный извод православия не имеет вообще никакого отношения, но он стал его лицом.
В равной степени равнодушными меня и маму оставлял иудаизм, даже в его неофитской оболочке – а ведь, казалось бы, в 1990-е можно было увлечься пристальным разглядыванием своих корней – как дети рассматривают свои покусанные и покарябанные колени. Собственно, атеизм стал жизненным кредо и своего рода… верой. Держать свечу и креститься даже на панихидах мне неприятно – именно неприятно, поскольку коробит собственная театральность и неестественность. Больше того, я всякий раз сомневаюсь, что покойники, которых я знал и не замечал в них ни малейшей склонности к религиозности, одобряли бы собственное отпевание. Но у них никто не спрашивает…