Хозяин кресла прикрывает глаза, и прозрачная голова его наполнятся видениями – такими же неуместными среди торжественной гармонии вечера, как мыльные пузыри в концертном зале. Они возникают, лопаются и горчат, заставляя кривиться невидимый рот. Другая страна, другие порядки приходят ему на память: безродное население, в крови которого бурлит хмельная удаль на блатных дрожжах, плюющее на прошлое и не думающее о будущем; блудливые речи управителей, их вместительные карманы и взгляд, как сточившийся карандаш (когда занят государственным делом, тут уж не до народа); корыстные пастыри и штатные пророки, извращенная мораль и свергнутая справедливость; холуйски-унизительное и превратное толкование вашей личности в угоду вызывающему поведению и мизантропии власть имущих, досужее ханжество и ловко подстроенное сочувствие, разбитые жизни, как разбитые дороги. Ох уж этот страх, дымное кострище первобытного человека! Хорошо, что оставили жить до тех пор, пока он сам этого хотел, пока сам не пожелал обратиться лицом к свету, ногами к славе, как говаривал один его знакомый художник. Потому что обстоятельства сделали его всезнающим, но не всетерпящим, а быть таковым уже не было сил. Ушел с убеждением, что человек в нынешнем его состоянии не стоит потраченных на него природой усилий и что если не случится нечто экстраординарное межпланетного масштаба, если тайное колдовство насмешливой эволюции не обратит зверя-человека в доброго молодца, всех нас ждет бесславный и разрушительный конец.
Он никогда не стремился на Олимп, хотя, по неофициальному мнению, мог бы претендовать. Но он всегда отдавал себе отчет, что литература, как и смертельная рана несовместима с жизнью и что сотворение подменяющего ее обмана, пусть даже изысканного, не есть заслуга перед ней; что начинающий писатель должен читать классиков, чтобы знать, как не надо писать, и что если не выходит, то и писать не следует, а уж коли пишешь – будь скромней; что право воронье критики, клюющее поэтическое тело, а не восторженные читатели-почитатели, которых легко переманить появлением очередного властителя дум. Сохранил он и чувство досады к своим неразборчивым собратьям с их попытками шокировать, чтобы прославиться и к их зудящим импресарио – поставщикам незаслуженных оваций. К написанному относился, как к берегу, куда он больше не вернется, к ненаписанному – с философским смирением. Тяготился несвободой, но принимал ее, как должное, склоняясь к тайной мысли, что рано или поздно избавится от нее. Избавился, но свободней не стал. И знает он теперь не больше того, что