Когда мне было лет шесть или семь, мама посадила меня в ванну прямо в нижнем белье. Дело было ранним утром, в середине лета. На ее лицо упал сноп света. Она стала поливать мне голову водой из мерного стаканчика.
– Хотелось бы поверить в эту хрень! – проговорила мама.
– А что должно произойти? – спросила я, ежась.
– Хороший вопрос, – усмехнулась она. – Ты новый горшочек риса, малышка. Я начинаю варить тебя заново.
В тот вечер, когда мистер Грирсон подвез меня, мне не хотелось идти домой. Я думала – с радостью, ощущая цепкие объятия крючков в горле, когда сглатывала слюну, – что могу внезапно провалиться сквозь тонкий лед и просто утонуть. Мои родители долго меня не хватятся, может быть, до самого утра. Мама проводила каждый вечер, сшивая лоскутные одеяла для заключенных. А отец вечерами тайком вывозил лес с вырубки за озером – там расчистили участок земли на продажу. Я вообще-то точно не знала, настоящие они мне родители или нет или это была просто пара, оставшаяся тут жить после того, как все члены коммуны разъехались кто куда – кто-то вернулся в свой колледж, кто-то в старый офис в «городах-близнецах»[10]. Они мне были, скорее, как сводные брат и сестра, а не родители, хотя обращались со мной всегда хорошо, – и в каком-то смысле хуже этого ощущения ничего не могло быть. Гораздо хуже, чем покупать пачку хлопьев, наскребая нужную сумму из десятицентовиков и четвертаков, куда хуже, чем получать в дар от соседей обноски, и намного хуже, чем когда меня называли Коммунякой или Чудачкой. Помню: мне было лет десять, и отец повесил