Его «томная душа созрела для благочинных размышлений», и страсть больше не взволнует ее. Он возвышается над явлениями, он живет во внутреннем мире, и может быть, одна только Италия с башнями Ливурны зовет его к себе, и хочется ему увидеть поэтические развалины Древнего Рима, чтобы этот «пышный саркофаг погибших поколений»93 возбудил его гамлетовскую мысль и, опять с черепом в руках, он мог обратиться к Риму, к миру, к истории со своими вещими вопросами. Не только пиры и «пафосские пилигримки94 не смеют вернуться к поэту, но и вообще уж он не верит увереньям, уж он не верует в любовь, и разочарованному чужды все обольщенья прежних дней. Ему к лицу сумрачный пейзаж его излюбленной Финляндии, где «дол очей не веселит, – гранитной лавой он облит»95. Не требуйте от него притворной пылкости, – он сердца своего не скроет хлад печальный. Женщина потеряла над ним свое былое обаяние; он стал поэтом уже после разлуки. Страстную любовь он только вспоминает. Ему страшна теперь краса черноокая, – он любит красавицу с очами лазурными. Если женщина, подобно луне, не влечет его от дольней жизни, если при ней душа не исполняется «священной тишиной», то он даже питает к ней легкое пренебрежение или насмешку, тем более что она не принадлежит к числу тех избранных, которым понятен язык поэтов и богов. Если бы женщина вдохновила его, он все равно не удостоил бы ее, не стал бы читать ей своих стихов, ею же вдохновенных, – «подобный в этом пчеле, которая со цветом не делит меду своего». Но не женщина вдохновляет его; он разорвал обычный союз любви и вдохновенья. Это поэзия – без женщины. Впрочем, это – поэзия с женою, с сестрою. С ними хотел бы он жить, «случится ль ведро иль ненастье на перепутье бытия»96, им посвящает он беспримерно-нежные и душевные строки, например такие:
Я твой, родимая дуброва!
Но от насильственных судьбин
Молить хранительного крова
К тебе пришел я не один.
Привел под сень твою святую
Я соучастницу в мольбах:
Мою супругу молодую
С младенцем тихим на руках.
Пускай, пускай в глуши смиренной,
С