Она томилась, увядала…
Увяла наконец, и верно надо мной
Младая тень уже летала;
Но недоступная черта меж нами есть.
Напрасно чувство возбуждал я:
Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
И равнодушно ей внимал я.
Так вот кого любил я пламенной душой
С таким тяжелым напряженьем,
С такою нежною, томительной тоской,
С таким безумством и мученьем!
Где муки, где любовь? Увы! в душе моей
Для бедной, легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
Не нахожу ни слез, ни пени.
Эта женщина оставила в сердце поэта неизгладимый след. Вот и сегодня, вспоминая пережитое, она стоит перед его глазами восхитительно красивая, с черной косой и очаровательной улыбкой. Совсем недавно он посвятил ей еще одно стихотворение.
В последний раз твой образ милый
Дерзаю мысленно ласкать,
Будить мечту сердечной силой
И с негой робкой и унылой
Твою любовь воспоминать.
Бегут, меняясь, наши лета,
Меняя всё, меняя нас,
Уж ты для своего поэта
Могильным сумраком одета,
И для тебя твой друг угас.
Прими же, дальная подруга,
Прощанье сердца моего,
Как овдовевшая супруга,
Как друг, обнявший молча друга
Пред заточением его.
После отъезда Ризнич он пережил еще один роман. Сердце завоевала жена его непосредственного начальника, графиня Елизавета Воронцова. Дочь польского магната, Елизавета Ксаверьевна, как истая полячка, с врожденным легкомыслием и кокетством, желала нравиться. Она не блистала красотой, но душа и наружность ее были молоды. Нежный взгляд ее глаз, улыбка, казалось, так и призывали к поцелуям. И возвышенная душа поэта откликнулась на этот призыв. Сближению способствовало и то, что граф не утруждал себя хранить супружескую верность… Графиня не оставалась в долгу и тоже могла себя считать до известной степени свободной.
Снова последовали тайные свидания, снова признания в любви, и снова стихи.
Когда, любовию и негой упоенный,
Безмолвно пред тобой коленопреклоненный,
Я на тебя глядел и думал: ты моя, —
Ты знаешь, милая, желал ли славы я;
Ты знаешь: удален от ветреного света,
Скучая суетным прозванием поэта,
Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
Жужжанью дальному упреков и похвал.
Могли ль меня молвы тревожить приговоры,
Когда, склонив ко мне томительные взоры
И руку на главу мне тихо наложив,
Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив?
Другую, как меня, скажи, любить не будешь?
Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?
А я стесненное молчание хранил,
Я наслаждением весь полон был, я мнил,
Что нет грядущего, что грозный день разлуки
Не придет