С нами увязалась – или была призвана нарочно? – Лена Мешкова, чувственная кокетка с большими влажными глазами, большим сластолюбивым ртом, обгрызенными ногтями и готовыми сальностями, которые отличались от Тамариных полным отсутствием меры, такта и остроумия: третья, пристяжная в нашей тройке, способная только опошлять, тормозить, огрублять, нейтрализовывать наше, подчас робкое, взаимное влечение, робкое, несмотря на всю его плотоядность. В Лене Мешковой было что-то нечистое и зазывное, как в танцующей цыганке: триумф плоти при бедном наборе социальной организованности.
Не стану подробно описывать квартиру Тамары Васильевны: достаточно зайти в любую из московских «хрущоб», чтобы попасть в такую же, по крайней мере, планировочно такую же. Как и в техредовской, здесь было много горшков с зеленью, которая предпочитает не цвести, стояли две зеленые кушетки; на пыльной верхотуре шкафа я, до осмотра и разнюхивания дотошный, заметил целую россыпь засохших птичьих какашек: зеленый попугайчик Ерошка, любимец хозяйки, летал где хотел и испражнялся где попало. «Еррошка добрый, здрррасте!» – едва слышно мурлыкал он, сидя на плече Тамары Васильевны, которая с младенческим обожанием целовала его в крючковатый клюв и называла «мой ласковый и нежный зверь». В домашней обстановке, в мещанском окружении розеток для варенья, вязаных абажуров, дешевой керамики и вазонов, на стандартной кухоньке она выглядела совсем простенькой, милой, доступной и особенно благожелательной, веселой, пленительной. Эту женщину, созданную для любви и беззаботных утех, по справедливости следовало бы холить и любить, а не заставлять выстригать дамскими маникюрными ножницами эти бессмысленные «hotel domestique» и «maison paysane», которые она постоянно вклеивала не под тем рисунком. Простодушие и веселость, с которыми она жила и радовалась жизни в то время, как подавляющее большинство советских женщин ныли и жаловались на судьбу, ее постоянное, но не назойливое стремление быть в форме и выглядеть, чтобы не превратиться в бабу или даже бабищу с постной и скорбной физиономией вечной жертвы обстоятельств, ее непринужденный оптимизм, который не позволяет себе вздыхать, потому что у него нет больших претензий к миру и Богу, – все это привлекало в ней и даже вызывало невольное уважение; она не боролась, не преодолевала, не звала к светлому будущему, с суровой миной вознося над головой зубастый серп в содружестве с молотом; казалось, эта женщина и не стирает-то никогда, и совмещенный унитаз не скоблит, а только поливает цветы и что-нибудь этакое клюет, как городской воробей: плоти в ней было немного, и дух вполне и бодро оживлял и воодушевлял эту плоть. Ощущение холодности, которым веяло при