– Представляешь, эта сука умудрилась затащить к себе в постель Ермолаева, и он еще смел прийти сюда, как ни в чем не бывало! Я подумал, что лучше сказать тебе сразу, чтобы ты сама не нарвалась… Кстати, уже шесть, а она еще не соизволила появиться, старик там один отдувается…
Ермолаев тоже был их одноклассником.
– Я уйду, – беззвучно ответила я. – Я не могу. Но вы… Может быть, ей так легче, Данька?!
Он тяжелой рукой скульптора тряхнул меня за плечо.
– Опомнись, Варька. Вон у меня девчонке тринадцать, так, значит, случись с ней что, я пойду забываться с ее подружкой?
– Это не то, не то, – бормотала я, все пытаясь вспомнить рослого бесцветного Ермолаева, из которого, при ее желании и умении, мать Никласа могла бы, наверное, вылепить что угодно – даже убогое подобие собственного сына. – Амур у меня, – я уцепилась за единственную в этот момент реальность. – Я его не отдам… он настоящий! – и уже ничего не слыша, я бросилась вниз.
Выбежав на аллею, полную в этот предзакатный час совочков и колясок, я остановилась и прислонилась к какому-то дереву, листья которого были болезненно шершавы даже на вид. Что ж, мать Никласа не побоялась перейти черту. Но когда? Когда? Смерть ли ее мальчика развязала эти ухоженные полные руки? Или именно они и помогли ему уйти? И чем еще была я со своими будущими снами и властвованиями, когда она бросала его на долгие месяцы по детским санаториям, когда она с улыбкой расстраивала его возможные женитьбы – перед моими глазами одиноким мотыльком промелькнул белый тюлевый веночек его первой невесты, так и пожелтевший невостребованным на пустом подоконнике, – когда она демонстративно занималась любовью чуть ли не в присутствии сына? Но все же при известии о смерти Никласа я чувствовала ее вину гораздо острей, чем теперь, вину, пусть уже и подтвердившуюся столь чудовищным цинизмом. И, значит, тогдашние мои знания и действия полностью обретали подлинный смысл. И, значит, надо было